А Петр Федорович, предвидя неминучую злую смерть, играл: судил военным судом и повесил крысу, сожравшую сахарную крепость.
Герцен о нем написал в предисловии к «Запискам» Дашковой: «Он не был злой человек, но в нем было все то, что русская натура ненавидит в немце, - gaucherie, грубое простодушие, вульгарный тон, педантизм и высокомерное самодовольство, доходящее до презрения всего русского».
Да, это немецкое, и тут можно сослаться даже на Томаса Манна, называвшего эти качества как причину немецкой неуклюжести в мире, простоватости, «неполитичности» (во всех смыслах): это то, что обратной стороной имеет возвышенный идеализм, вернее, что и есть обратная сторона идеализма. Немцы, выйдя в мир, пошли злодействовать, потому что другого поведения «в миру» не понимали, привычные жить в прекрасном и возвышенном. Герцена нужно поправить: презрение не всего русского, а всего мирского.
Во времена Пушкина говорили в осуждение: в нем нет развязности, людскости. Сейчас скажут: урбанности. Все о немцах.
Но и Герцен же о Петре-3: «самый кроткий в мире человек, никогда никого не казнивший». Тетка Елизавета тоже не казнила, но носы и языки еще как резала. Вот потому и язык попам показывал - пока собственный не отрезали (знал).
Он лучше хрестоматийного Федора Иоанновича именно потому, что хуже, «не святой» (у Герцена - да и без Герцена: «Он всякий вечер был пьян»).
Как хотите, а этого человека нельзя не любить. Русский не может не любить. И если немец он в типе, то в индивидуальности куда как русский: Иван-дурак, не только на царской дочке женившийся, но и сам на трон севший. Это реализация, воплощение, исполненность русской сказки, «одействорение» (герценовское словечко) русского архетипа.
И на то, что в этом архетипе возможна гениальность, что он И ЕСТЬ гениальность, указывает другой пример, куда более известный, чем Петр Третий.
Суворов.
Конечно, суворовские чудачества, арлекинаду (вполне уместное для него слово, Байрон употреблял) можно по-нынешнему объяснить гомосексуализмом, хотя бы (тем более) латентным (кстати, как насчет Прошки?). Его наигранная боязнь «миловзоров» (аж под стол залезал) - в этой линии. Им же на балу: вы красавцы, я кокетка, смеюсь и не боюсь. А «пуля - дура, штык - молодец»? С чего бы это великому полководцу дезавуировать пулю? Но Суворов гений, то есть поэт, и он чисто поэтически отзывается на слово, на грамматический род: штык-то мужского. Больше неприятелей убил - меньше Прошку хочется (грех!). Символически удовлетворился.
Фрейд Фрейдом, но Абрам Эфрос вряд ли о нем думал, когда писал о картине Сурикова: «Суворов у него - гренадер, похабно веселящий своих солдат, сползающих на задницах с Альп».
Матушка Екатерина страшнее Альп.
Суворов - Чарли Чаплин, сумевший сделать из войны комедию (фильм «В ружье!»). По крайней мере в памяти потомков.
Возьмет Измаил - и закричит петухом. Знаете слово «петушить»?
Его письмо в Синод - прошение о разводе - тогдашний комический самиздат.
Полководцев-гомосексуалистов сколько угодно, хоть Фридрих Великий. И мы не об этом сейчас, а о русском гении. Суворов гениален не как полководец, и вообще полководцев в человечестве не меньше, чем гомосексуалистов, - а как русский.
Русских же мало.
Он явил высшую степень силы в обличье юродства. Вот это русское, с подлинным, с исподом, до конца.
И как они гениально встретились, Суворов и Пугачев: один другого вез в клетке. По архетипичности это со-положение, со-стояние, со-вместность - со-дружество! - вроде Пилата и Христа по-русски. И что есть истина - по-русски? Добро, зло? Русское - вне добра и зла, не по ту сторону, а вообще вне сторон. Какие стороны у шара? Земшар кругл, но Россия круглее. Искривляется во времени, что твой Эйнштейн. На Красной площади всего круглей земля.
Земляки, товарищи, родные мои братья! (из Бабеля).
А вы говорите - гражданская война. Какая гражданская война между Суворовым и Пугачевым?
И есть, есть у Суворова советский наследник - не Жуков сумрачный, а Василий Иванович, Чапаев. Русская психея сделала его Суворовым - и как! где! - в единственно стоящем месте, в анекдоте, этой подлинной русской летописи, приснописи.
Только так: русская история хороша в гротескной комике. Ельцин великолепен (Горбачев хуже: не Петр-3, а Керенский). Не триумфальные арки возводить, а навозную лоханку на башку опрокинуть - вот русский триумф. На что велик Великий Петр, а русский он больше всего тем, что устраивал всепьянейшие соборы.
Будь я Александр Бренер - испражнился бы публично под Медным всадником в знак доверия и благодарности. Но не дано, не дано. Мой дар убог и голос мой негромок.
Тем не менее: ужо тебе!
Бедный Евгений: бунтовщик хуже Пугачева.
Все русские бедные (жалко их), все хуже Пугачева. Он лучше всех.
И как лучше Распутина с его членом в 28 сантиметров - потому что не поял царицу (хотя бы в народном воображении), а убежал от нее, СПАССЯ, как Иосиф от жены Потифара.
Он тот мужик, что в стихотворении Гумилева подходит к столице, но еще не вошел в нее.
Вот русское: уйти от дела, не доделать, бросить перед самым концом. Создать империю - и раздать ее, со всеми украйнами и подбрюшьями. Не стоят эти измаилы петуха в горшке, суворовского петушиного пенья.
А белый, белый снег до боли очи ест.
Денис Горелов
Табачок врозь
Европейская война отразилась в Голливуде
Что в российской художественной памяти от Первой мировой остались одни поезда с дезертирами (будущим ядром нарождавшейся РККА) - то неудивительно. Как назвал Ильич войну гениальным режиссером грядущих событий, так и потянулись по домам эшелоны с особо сознательным элементом историю делать. Бумбараш задиристо заблеял на тендере «Наплявать, наплявать, надоело воевать», пулеметчики Уно Партс и Серега Карпушонок сделали первый шаг в сторону «Красной площади», служивый Тимош с ватагой строевиков скинул под откос строптивых машинистов в довженкином «Арсенале». Даже теперешняя перемена знаков не повлияла на общую трактовку событий: в сериале «Гибель империи», несмотря на масштабные съемки боев, упор делался на недопустимость вооружения черни на крутых поворотах истории - если нет желания сделать эти повороты круче.
Война осталась кислым прологом к чему-то шквально-ураганному, симфоническому, потрясающему мир. В «Моонзунде» и «Тихом Доне», «Хождении по мукам» и «Мы - русский народ» главные битвы приберегались на потом, на сладкое. Кому охота соваться на бруствер, когда самая драка по времени впереди, а пространственно - сзади. Мы это дело перекурим как-нибудь.
Фокус в том, что в Европе война оказалась фактически табуированной. Отдав положенное в литературе, пылающий континент столкнулся с молчаливым бойкотом массовых жанров: «Огонь» Барбюса и «Смерть героя» Олдингтона так и не дождались экранизаций на родине, ремарковский «Западный фронт» ставился дважды - и оба раза в США. В «Смерти в Венеции», «Жюле и Джиме», «И корабль плывет» Висконти, Трюффо и Феллини пели унисонный заупокой канувшему миропорядку, десяти векам европейской культуры, утраченному в распре Эдему - как бы само собой обходя натуралистические подробности в стиле мясного прилавка. Утраченные иллюзии в их кино вытеснили приобретенную гангрену. Объединенный европеец - зритель и киноработник - слишком хорошо помнил общеконтинентальное патриотическое подпрыгивание августа 14-го, мессы с молебнами, всех мастей триколоры и напутствия почетных граждан от Бреста и до Бреста. Памятуя о султанах и белых перчатках допотопных армий, о полевом образе военных действий, человечество впервые столкнулось со сплошной линией фронта, тотальной мобилизацией, пращурами оружия массового поражения пулеметом и шрапнелью и похабной прозой позиционной войны. Аналог столь массированного человекоубийства виделся лишь в старинных эпидемиях чумы и новейших - испанки. Руки свисали с просевших телег, погребальные костры коптили небо, и весь этот морок следовало к черту забыть. «Война, Ося, - это, оказывается, ни капельки не красиво» - этой фразой Кассиль подвел черту под робкими расчетами на окопный эпос.