У России с Европой вообще отношения особые. Хорошо было, когда за дремучими лесами, снегами и льдами мы честно мыли руки после общения с нехристями, как нам то предписано было, и всех их скопом называли немцами, так как по-русски они ни бельмеса. Так нет же, прорубил Петр окно в Европу и вколотил нам в глотку кулаком и палкой «всемирную отзывчивость русской души», так что мы, с нашей азиатской рожей, теперь «знаем все» там это, парижских улиц ад, венецьянские прохлады, лимонных рощ далекий аромат и Кельна дымные громады.
А кто знает, и что он знает, и зачем? Что итальянский кафель лучший в мире, что в Вишневом саду, почему-то звучащем как боско ди чиледжи, распродажа неликвидного барахла, устриц надо запивать белым, а ростбиф красным, что испанский хамон лучше, чем прошутто, а петельки на рукавах должны быть прорезные. С тумб пялятся поросячьи прелести Скарлет Йохансон, рекламируя какое-то издание со ставшей столь родной русскому языку надписью «гламур», а на Скарлет пялится, открыв рот, хорошая русская девушка, Бедная Лиза или Елизавета Смердящая, пуская слюни по Европе. И на грудях ее, в выложенной сияющими стразами надписи DG, сконцентрировались все прохлады вместе с далеким ароматом.
А плохо ли?
Была чудная белая ночь. Ну и, соответственно, мосты повисли над водами, и ясны спящие громады пустынных улиц, и светла Адмиралтейская игла, и в Александровском саду под зелеными зонтиками с надписью Tuborg завывали караоке, под ахматовской аркой дико орал вход в стриптиз-бар с каким-то странным названием, то ли «Архив», то ли «Цоколь», Медный Всадник пытался перепрыгнуть через фотографа, снимающего дежурную невесту, и гору бутылок из-под советского шампанского, наваленную под его камнем, Дворцовый мост сиял лампочками, как казино в Лас-Вегасе, а по Неве, мимо сфинксов, полз ресторан-ко?рабль, извивающийся ярким разно?цветьем, как жирная ядовитая гусеница, и орал, как грешник в аду, мучительно и страшно. Мой спутник, весьма изысканный лондонец, меланхолично пялясь на громаду Академии Художеств, что-то пробормотал про императорскую красоту и про то, как все-таки ужасен этот bullshit, что вывалился на мой бедный город. И я, вдохновленный расстилающимся вокруг видом, воскликнул в ответ:
«Это тебе, английская рожа, ужасно. Нечего из себя маркиза де Кюстина корчить, вспомни свое Пикадилли. А я-то помню, как в семнадцать лет, для того, чтобы выпить кофе после десяти часов вечера, нам приходилось ехать в аэропорт, такое вот развлечение было - больше кофе нигде не было. Благослови Господь и Tuborg, и аббревиатуру DG, выложенную стразами на грудях моей соотечественницы, и поросячьего ангела Скарлет Йохансон, и весь bullshit, что излился на мой родной город! Да будет наша жизнь прекрасна, ибо bullshit есть одно из воплощений человечности».
Когда я смотрю на плотные и тяжелые воды, что уносит на запад Мойка или Фонтанка, я почему-то все время представляю в них быка, похожего на скутер, а на быке прекрасную Европу в коротком черном платье, поджавшую под себя ноги, слегка наклонившуюся к темной воде. Она наклоняется ниже, длинной и тонкой рукой касается воды и тихим жестом отодвигает в сторону пузатые бутылки пепси и спрайта, столь изобильно толпящиеся вокруг ее скутера, что угрожают попасть в его мотор. Они пустые, веселые и легкие, эти синтетические дельфины, прыгающие вокруг моей Европы.
О чем же на самом деле говорил Раскольников?
Конечно же, о любви к Петербургу. Тому, кому недоступна любовь к промозглой погоде, к серости, сырости, к заброшенным дворам-колодцам, к запустению, к вечному ремонту, к зеленоватым подтекам на бронзе и к застарелым пятнам, превращающим стены в абстрактные поэмы, невнятна и недоступна поэзия этого города. Эта вымученная, неестественная любовь своего рода протест против воплощения торжества власти - того, чем на самом деле является Петербург.
Все то, что обычно возникает в сознании как расхожий образ Петербурга, связано с властью. Колонны, арки, дыбящиеся кони, трубящие славу, горы оружия, разбросанные на фасадах, гранитные глыбы, напрягающие мускулы кариатиды, - все это является декорацией, воздвигнутой, чтобы подчеркнуть то, что город создан не для тебя, обыкновенного обывателя, со своими обыкновенными обывательскими нуждами, но для верховного существа, живущего вне человеческого масштаба, вне повседневности, вне времени, вне реальности и вне истории. Петербург воздвигнут для Медного всадника, и только ему одному и пристало быть в этом городе. Петербург - воплощенное насилие. Но когда воздух Петербурга оказался насквозь пропитан безысходной тоской обреченности власти, вдруг, неожиданно, совсем по-другому увиделись его безумные колоннады, чугунные квадриги, ворохи арматуры на фасадах и хищный клекот орлов-уродов. Единственное, что угрожает красоте Петербурга, это возвращение власти, которая начнет вбивать в него новые знаки своего утверждения. Тогда петербургская Европа будет заменена на пресловутый евростандарт. А bullshit воды унесут.
Когда Европа, наклонившись, касается своими длинными пальцами бутылок пепси и спрайта, прыгающих вокруг ее быка, слегка их отстраняя, то кажется, что всплыли они потому, что нимфы и наяды Мойки и Фонтанки заманили молодых красавцев, гоняющих по городу на роликах, на дно своих рек, зацеловали и защекотали, и только пустые бутылки всплыли потом на поверхность.
Александр Мелихов
Уходящая сказка
Опыт личного прочтения городского пространства
Никогда слово Ленинград не звучало так волшебно, как в те времена, когда я не только сам никогда не видел его вживе, но даже и не встречал человека, который бы там побывал. И не мудрено: ведь реальные предметы не бывают прекрасными и поэтичными - поэтичными бывают лишь рассказы о предметах. Человек культурный всякий предмет погружает в воображаемый контекст, окружает ореолом собственных ассоциаций, и в наших целинных и залежных казахстанских степях целую вереницу высоких образов порождал даже совхоз Ленинградский, сиявший отраженным светом тех лучей, которые испускал Медный всадник на эмблеме Ленфильма. Не зная лично ни одного ленинградца, я уже знал, что в Москве живут надменные карьеристы, а в Ленинграде невероятно культурные бессребреники. И душа моя, естественно, устремлялась к бессребреникам.
И даже когда меня поглотила греза о Науке, я мечтал не о Московском, но о Ленинградском университете - с виду скромный, второй, а на самом деле ничуть не хуже. Только без этих московских понтов. И когда предо мною в окрестной мгле впервые предстал самый настоящий Медный всадник, мною овладело наивысочайшее из доступных смертному чувств: неужели это правда?! Неужели это Я и в самом деле здесь стою?! Неужели я ленинградец?
И сколько книг понадобилось прочесть, сколько фильмов посмотреть, сколько симфоний переслушать, чтобы сделаться хоть чуточку достойным этого высочайшего звания!
А уж поэтический контекст не отступал ни на минуту - ведь архитекторы только вычерчивают города, но создают их поэты! Создают тот самый ореол ассоциаций, без которого любая каменная краса мертва есть. Медный всадник - «ужасен он в окрестной мгле», «куда ты скачешь, гордый конь?». Стрелка - «Люблю тебя, Петра творенье!». Восторг вызывали даже брюзгливые отзывы: «увы, как скучен этот город», «скука, холод и гранит» - всякое слово гениев способно лишь возвышать. Даже пронизывающий ветер становится поэтичным, когда вспомнишь Акакия Акакиевича: ветер, по петербургскому обычаю, дул на него со всех четырех сторон, из всех переулков; вмиг надуло ему в горло жабу.
И столько раз становилась сладостной летняя духота где-нибудь в районе Сенной площади имени Раскольникова, когда я повторял про себя: на улице жара стояла страшная, к тому же толкотня, всюду известка, леса, кирпич, пыль. Перенесенные в рассказ гения, становились волшебными даже привычные названия: между тем белый султан и гнедой рысак пронеслись вдоль по каналу, поворотили на Невский, с Невского на Караванную, оттуда на Симионовский мост, потом направо по Фонтанке. Эта музыка имен обеспечивала поэтический эффект с такой гарантией, что я и сам, начавши сочинять, старался очаровать читателя, без затей заводя подобную же пластинку: я еще над уральскими речками предвкушал, как, смакуя, побреду Кузнечным переулком мимо Кузнечного рынка, мимо пышущих значительностью совковости, занюханности, криминогенности - к гордой Фонтанке, заплаканной известкой из гранитных стыков с раскустившимся там безалаберным бурьяном.