Собственно, ничего неожиданного в этом не было - синдром интеллигентского коллаборационизма описан много раз, а самым расхожим чтением в эти дни обречен быть «Дневник писателя» Достоевского 1877-1878: с какого места не откроешь - все прямое попадание. И все-таки в каждом проклятом августе с интересом прислушиваешься к общественной реакции на бедствие и зачем-то надеешься, что что-то сдвинется, просветлеет, и программа «сука-падла-как-я-ненавижу-эту-страну» ну хотя бы раз даст сбой.
Нет, не дает сбоя, работает безупречно.
II.
Расцвет официозного патриотического дискурса, подогреваемый некоторыми осторожными, но вполне символическими успехами России (идет ли речь о победе Димы Билана на мусорном Евровидении, о нашем футбольном ли росте или об укреплении рубля - неважно), - в самом деле испытание и для нравственного, и для эстетического чувства. Есть ряды, к которым не хочется прислоняться даже вербально, - и если они начинают говорить правильные слова, совпадающие с твоим внутренним строем, ты начинаешь ставить под сомнение сам этот строй. Бывает, послушаешь патриотический спич сановного Иван Иваныча, а у него на лбу вместо рогов давно растут крупные алые буквы: «Коррупционер, стаж 20 лет, меньше лимона не предлагать», - и как-то того: воротит. Вот Галина Вишневская продавала свою коллекцию искусства, ее скупил олигарх, ну и ладно бы - нет, олигарха эфирно нахваливают за патриотический поступок: вернул на родину нашу культурную ценность. Это патриотизм? Дайте две, как выражается юность.
«С акулами равнин отказываюсь плыть» - все бы правильно, но одна проблема: акулы и не приглашали. Какой-нибудь миллиардный организм начнет, чуть спотыкаясь, про любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам, и хочется прямо сказать: не замай нашего Пушкина! - но ведь, по справедливости, Пушкин такой же наш, как и его. И оттого, что чиновник либо деловар вместо общеевропейских демократических ценностей начинает, согласно новой директиве, пропагандировать ценности национальные, - ни первые, ни последние не убавляют и не прибавляют в цене. Безграмотные лужковские плакаты о любви к русскому языку не компрометируют русский язык, и от того, что они пишут «словестность», словесности нашей ни тепло ни холодно.
III.
Интеллигентский антипатриотизм есть не чувствование, не убеждение, не ума холодное наблюдение, - но священная обязанность, тяжелый долг сословного фрондерства. И вряд ли дело здесь только в пресловутой оппозиционности интеллигента к любой власти, которая будто бы является его видовой характеристикой (не счесть персон, эффективно сочетающих упоительное дневное служение Отечеству и вечернюю, досуговую ненависть к нему же). Обратная зависимость от мнений власти диктует личное нравственное и эстетическое чувство, и в этом заключается ужасная несвобода, чудовищное рабство, может быть, более разрушительное, чем простодушный сервилизм обывателя. Так и рождается невозможность оценивать ту или иную ситуацию с позиций личного здравого смысла, нужда в постоянном согласовании. В каком-то возрасте человеку следует эмансипироваться как от самой власти, так и от долга ненавидеть и презирать ее за сам факт существования.
А в школах надо бы обязательно рассказывать, чем закончил католический проповедник Владимир Печерин, автор знаменитого стихотворения-манифеста «Как сладостно отчизну ненавидеть и жадно ждать ее уничтоженья» (М. Гершензон называл это стихотворение «ключом к пониманию умственного развития российской интеллигенции целой эпохи»). Написал в 1834 г., а в 1851-м уже просил читателей: «Не осуждайте!», просил прощения за этот глупый «припадок байронизма», объяснял ужасным юношеским одиночеством, «номадством», тоской.
Мальчик сболтнул - а «умственное развитие» осталось, все развивается и развивается, и ничем его не перебить. «Приказано ненавидеть».
IV.
…Ехали в метро, говорили - о чем же еще? - об Осетии. Откуда-то снизу к нам прислушивалась бабушка - юркая старушка, явно не городская, в платочке под горло, единственная сухая в мокрой, пылающей пассажирской толпе, - уходящий, рассеивающийся тип. Я на всякий случай потрогала сумку, но бабка деловито заговорила. «Товарищи, у меня вопрос. Муж мой в пятьдесят первом служил с одним парнем, осетином. Хорошие люди, он говорил». - «Ну… разные», - почти согласились мы. «Он говорил, хорошие. У меня пятьсот рублей есть, а куда послать, я адреса не знаю. Газету теперь и не купишь, десять рублей у нас газета стоит. Хожу, спрашиваю людей, никто не говорит». Я назвала адрес осетинской общины на Новослободской. Бабушка обрадовалась - близко, пересадка на Чеховской! - и пять раз повторила адрес. «Я и армянам помогала, - похвасталась она, - сто рублей посылала им на землетрясение - а сейчас копейки. Ну, как-нибудь, с Божьей помощью…»
Вышла из вагона, стояла, улыбалась, махала нам рукой.
Бабушка.
Свободная.
Без газеты, без интернета, без начальника в голове.
Михаил Харитонов
С большой буквы и маленькой
Место, где нас нет
- На нас все держится, - сказал Алексей Яковлевич и немедленно выпил. Кажется, третью - или, может, четвертую.
Я был мал еще. За стол меня пустили на правах сына своего отца. Алексей Яковлевич Японосельский, член-корр. АН СССР, знаменитость, автор культовой книжки «Интересная физика» - писанной в соавторстве с великим Львом Вогау, - приходился моему папе кем-то по научной части: научруком или вроде того. То есть, можно сказать, родственником, если иметь в виду обычный стиль отношений внутри советской науки, особенно внутри Минсредмаша, то бишь атомной отрасли.
Правда, к тому времени мама с папой уже давно и безнадежно разругались. Но Алексей Яковлевич, в отличие от многих прочих, сохранил хорошие отношения с обеими частями развалившейся семьи. Поэтому он и сидел у нас на дачной верандочке, и пил четвертую - а может, пятую.
- Вот это, я считаю, плохо, - отозвался мой дед, уже прикончивший шестую.
Деда моего звали Иваном Михайловичем. В отличие от рафинированного Японосельского у него не было даже аттестата, не говоря о дипломе. Русскому парню родом из детдома - точнее, из детской колонии Шацкого - получить такие ценные документы было сложновато. Поэтому его пачка авторских свидетельств была существенно тоньше, чем могла б в иных обстоятельствах: необразованного ваньку, не имеющего нужной бумажки, очень легко обкрадывать. Тогда это называлось - «оформить на себя». Начальство, сослуживцы и прочая шелупонь оформили на себя три четверти того, что придумал и создал мой дед, простой русский человек Иван Михайлович Кондратьев.
- Чем плохо-то? - спросил Японосельский, берясь за седьмую.
Несмотря на сословные, национальные и прочие различия, мой дед был человеком его породы - что называется, головастым. Они друг друга прекрасно понимали, хотя и часто спорили.
- На нас все держится, - повторил дед. - То есть ОНИ у нас на шее сидят. А мы ИХ на себе тащим.
Алексей Яковлевич задумался. Ему не нужно было специально объяснять, кто такие ОНИ. Он с НИМИ имел дело всю сознательную жизнь - и ненавидел их до судорог, как и всякий советский человек, на свою беду родившийся в СССР с умом и талантом.