Выбрать главу

Красавица Империя вспоминала. Она прикрывала глаза, и ее внутреннему взору представали Юлий и Август, Тиберий и Клавдий, Нерон и Гальба, Тит и Веспасиан, застывшие в вечности лики власти, властный пантеон, маяки империи, олицетворение могущества и избранности. Величественные, жестокие, тщеславные, пустые, ограниченные и бессильные: один был мужем всех жен и женой всех мужей, другой спал со своей матерью, третий блевал, обжираясь, четвертый наряжался в бабьи тряпки; один был жаден, другой был лыс. Лики восхитительных убийц проплывали мимо нее, она вспоминала пап, наместников Бога на земле, так хорошо ей знакомые лица, лживые, лицемерные, тонкие, умные, властные, лица святых, отравителей, кровосмесителей, спасителей, циников, и все они, бесконечные лица стариков, сливались в одно, маячившее перед нею лицо Льва X, обрюзгшее, жирное, брезгливое, безразлично выслушивающее шепот подобострастно склонившегося перед ним Пьетро Аретино, мастера политического памфлета и порнографии. Был август, и римская жара слегка смягчалась близостью реки, брызгами фонтанов, журчащих в садах, и легкими взмахами опахал в руках юных пажей. Лицо папы было распаренным, потным, и сама Империя чувствовала жар своего тела, и запах пота, смешивающегося с запахом мускуса. Психея же, обнимаемая голым Меркурием, смотрела на нее ласково со свода, сверху.

Империя…

Какую ненависть вызывала к себе Империя, Dea Roma. Каких только ее изображений мы не найдем в веках. Roma - бесстыжая голая баба, широко раздвинувшая ноги, в ожидании, когда ее разрубит доблестный воин Карла V, ослица, покрытая чешуей, торгующая индульгенциями, похотливая волчица, подстилка пап и императоров, вместилище нечистот и разврата, Roma Meretrix, блудница из Апокалипсиса. Roma merda, Roma stronza, porca Roma - дерьмо, дерьмовая девка, потаскуха, потаскуха… Тысячи лет покрывают эти надписи римские стены. Со времен цезарей до наших дней рабы, варвары, легионеры, ландскнехты, паломники, арабы, негры, филиппинцы, сумасшедшие, туристы, нищие и придурки не могут сдержать страсть, похожую на ненависть, к этому городу, столь влекущему, столь обольстительному, столь засасывающему, и пачкают своим сквернословием, столь похожим на семяизвержение, его стены, дворцы, церкви, фонтаны, камни, небо, воздух, историю. И на втором этаже виллы Фарнезина, на фреске художника Содомы, изображающей брак Александра Македонского с персидской царевной Роксаной, в 1527 году, через семь лет после свадьбы Агостино Киджи, во время разграбления Рима войсками императора Карла V, какие-то ландскнехты вырезали ругательства своим варварским готическим шрифтом, и они остались навеки, и теперь тщательно охраняются под плексигласом.

В Риме огромное количество прекраснейших видов, чье созерцание заставляет по-гоголевски забыть «и себя, и красоту Аннунциаты, и таинственную судьбу своего народа, и все что ни на есть на свете»: Belvedere Gianniccolo, Belvedere Pincio, Belvedere San Trinita dei Monti. Но они подобны специально развернутой перед зрителем панораме, придуманы талантливым ведутистом. В центре Рима, рядом с площадью Цветов, где был сожжен Джордано Бруно и где располагается рынок, торчит девятиэтажный муссолиниевский дом, с фашистской наглостью врезавшийся в плоть старого города. С его последнего этажа открывается удивительный вид, вид из чрева Рима. Здесь взгляд проникает внутрь Рима: на крыше, в сколоченном из досок душе, моется человек, детский велосипед на террасе, салон, устланный персидскими коврами, женщина прикуривает, в детской катится мяч и гасится свет, палаццо кватроченто, купол San Giovanni dei Fiorentini, еще купол, еще один, еще…Нутро, терпкая жизнь, звучащие, видимые запахи, запах рыбы на площади Цветов. Нутро, чрево… The belly of an Architect, чрево архитектуры, нутряная жизнь, физиология, бесформенная путаница звуков, пространств, домов, жизней, запахов, людей, красок.

Внизу, в наступающих сумерках, нарастает гул города, тысячи слов, движений, шорохов сливаются в один звук, резко усиленный визгом полицейской машины. Вместе со светом фонарей и окон гул затопляет город, заливает Пьяцца Навона, потом поднимается вверх, к Корсо, к Пьяцца ди Спанья, фонтану Треви. Он карабкается по лестницам, усиливается хохотом панков, рокеров, американских туристов, журчанием La Barcaccia, визгом мотоциклов и, достигнув ступеней Santa Maria Maggiore, обессилев, оседает около них. На ступенях сидят тихие африканцы, то ли вывезенные вместе с обелисками цезарями и папами, то ли пробравшиеся без паспортов вчера вечером из Туниса. Темно и тихо. Под ногами море огней, означающих блудливый и беспокойный Рим, прообраз всех империй: похабно разряженные символы власти, триумфальные арки, соблазнительные церкви, бесстыдно нагие развалины. Имперское барокко, каждым завитком напоминающее непристойные формы раковины, обольстительной, как вывеска дома терпимости для благочестивых пилигримов.

Бесконечные раковины церквей, наполненные сладострастными Магдалинами и томными Себастьянами, соединяются в одну большую жемчужницу, медленно раскрывающую свои створки и выкатывающую округлую мерцающую жемчужину. Она плавно скатывается со ступеней, на которых укладываются спать бедные алжирцы, и медленно сползает вниз, к Капитолию. Вместе с ними римская ночь успокаивается.

Тишина. Перламутровая сфера тишины, сотканная из звуков фонтанов, блеска водяных струй, сумрака куполов и аркад, прозрачности мрамора и силуэтов колоколен, обнимает весь город. Почти во всех домах огни погашены, рестораны и лавки закрыты, спят нищие в колоннадах, завернувшись в свои одеяла, спят дворцы и посольства, и только чтоб подчеркнуть тишину, переговариваются на своем варварском наречии трое американских студентов, приехавших в четыре часа утра из Флоренции и тащащих рюкзаки через весь город в свой американский центр, где-то там, за Тибром, около виллы Фарнезина и фресок Рафаэля. В тишине сна Рим вздыхает и распрямляется. Обелиски теряют тяжесть мудрости иероглифов и переговариваются по-юношески звонкими голосами. В церквах заперты католические соблазны, и под Капитолием свободно бродят античные призраки, закутанные в белые одежды, как тридцать тысяч невинноубиенных девственниц.

К рассвету Рим снова чист и юн, как будто умылся свежей водой. Но уже заворочался бродяга около фонтана на площади Santa Maria in Trastevere, встал и пошел умываться к фонтану. Вместе с ним сотни других бродяг идут умываться и чистить зубы, отталкивая юношу-Рим от его источников, слышны первые звуки машин, открываются бары и газетные киоски. Снова шум, зной, яркий свет, римская волчица и ее лупанарий.

Снова жизнь, и снова Империя, прекрасная и экстатичная, как берниниева святая Тереза, щедро одаривает своей чувственностью всех туристов, всех паломников, всех верующих и всех любопытствующих, всех, кто захочет и сможет ее увидеть.

Захар Прилепин

Собачатина

Одна ночь в начале весны

Денег у нас не оказалось вовсе, а поразить прекрасных дам было необходимо.

Друг Дубчик говорит:

- Давайте шашлыки сделаем.

- Дурак, Дуб? - отозвался братик мой Колек. - Какие шашлыки? Из чего? Из березы?

Братик курил, приобняв березку за талию.

- Из собаки, - ответил Дубчик.

Вообще он учился на ветеринара, но потом бросил.

- Из какой собаки?

- А вот которая нас облаяла.

- Я собаку не буду жрать, - сказал я.

Братик помолчал и решил:

- Годится. Я пойду цацек звать на шашлык.