Еще Андерсен показал, что сказка обязана быть грустной и, пожалуй, даже страшной: не то чтобы ребенка с его жизнелюбием и детской жестокостью надо было нарочно «прошибать» чем-то ужасным, но просто ребенок чувствует ярко и сильно, а потому и искусство, с которым он имеет дело, должно быть сильным, как фильмы Ролана Быкова с их прямотой, как сказки Платонова и Шарова, как детские стихи Некрасова. Шаров действительно сочинял очень грустные истории. Но помимо этой грусти и милосердия, помимо тех безусловно тонких и высоких чувств, которые он внушал, - в его детской и взрослой прозе жило чувство непостижимости и необъяснимости бытия, бесплодности всех усилий, неизбежности общей участи. Была у него прелестная сказка «Необыкновенный мальчик и обыкновенные слова» - о том, как мальчик поклялся не говорить больше обычных и скучных слов, а только какие-нибудь исключительные, еще небывалые. Скажем, при виде падучей звезды он кричал: «Ауалоно муэло!» Но потом оказалось, что для всего на свете уже подобраны обычные слова, и если вслушаться в них - они прекрасны. Больше того: слов мальчика никто не понимал, а обычные слова позволяли людям худо-бедно преодолевать кошмар одиночества. И тогда он заговорил простыми словами, и нашел в них немало увлекательного; не думаю, что с этим выводом стоит согласиться (в конце концов, это еще и отличная метафора русского футуризма и прочей прекрасной зауми), но что здесь точно описан путь всякой плоти - грех сомневаться. Все именно так и есть. Порывы к тому, «чего не бывает», плохо кончаются, и рано или поздно приходится смириться с тем, что есть; но тот, кто не знал этих порывов, не вырастет человеком.
Я все думаю - почему его простые слова так действовали? И отвечаю себе: потому что он точно знал, повоевав и всякого навидавшись, какова бывает жизнь; в его сказках нет сказочных превращений, и добро не побеждает зла, а если побеждает, то временно. У него была удивительная фантастическая повесть «После перезаписи», в которой молодой ученый научился считывать чужие мысли с помощью хитрой машинки; вот он считывает мысли щуки, совсем молодой, почти малька. «Я хочу съесть карася!» - думает щука. Вот она постарше, поопытнее: «Я хочу съесть карася!!!» А вот роскошная зрелость мощной особи: «ЯХОЧУСЪЕСТЬКАРАСЯЯХОЧУСЪЕСТЬКАРАСЯЯХОЧУСЪЕСТЬКАРАСЯ…» Не надо иллюзий, щука останется щукой. У нее не появится никаких других мыслей. Мир таков, каков есть, он состоит из данностей. Единственное, что может сделать в нем человек, - это посильно разгонять, протаивать своим теплым дыханием ледяную толщу; и пренебрегать этой возможностью - сказать человеческое слово, рассказать чувствительную сказку, утешить ближнего и поплакать над его участью - ни в коем случае не следует, потому что никаких других чудес нет и не предвидится.
Я понимаю, что такие сказки возможны только на закатах империй. Но переиздавать их надо, потому что и на руинах империй рождаются хорошие дети.
Тем же, кто посмеется над шаровскими нежностями, как всегда смеются плохие дети над хорошими, маскируя свой страх перед ними, - я могу сказать только одно… а пожалуй, что не скажу и этого. «Арбузио огурецио», как заканчивал Шаров свои сказки, когда ему лень было прописывать в финале слишком очевидные вещи.
Захар Прилепин
Леонов
Фрагменты из книги
И влияние Леонова, и пристальное внимание к нему можно обнаружить у литераторов следующего поколения: Алексея Варламова и Дмитрия Быкова.
Оба авторы любопытных эссе о Леонове, оба почитают его за одного из крупнейших писателей прошлого века.
Уважение к Леонову в обоих случаях представляется нам достойным некоторого удивления в силу того, что творчество его порой вступает в серьезные противоречия с убеждениями и Быкова, и Варламова.
Последний является писателем православным, уверенным в том, что «… русская литература всегда была по натуре христианкой»: в то время, как до «Русского леса» Леонов был писателем, как минимум, антиклерикальным, а «Пирамида» - так это просто рассадник ересей, в том числе и антихристианских; о чем Варламов отлично осведомлен.
Что до Быкова, то он автор известной теории о варягах и хазарах, поочередно угнетающих коренное население России: в этой градации, памятуя о тех признаках, которыми Дмитрий Львович наделяет «угнетателей», Леонов является безусловным варягом (надо пояснить, что ни варяги, ни хазары Быкову не милы). Внечеловечность Леонова, и мрачность его, и ледяные космические сквозняки, пронизывающие его мировоззрение - тому порукой… Не говоря о достаточно серьезном (и тоже варяжском) отношении Леонова к Сталину, в которое Быков, если верить его эссе, последовательно не желает верить.
В любом случае очевидно, что Варламова и Быкова можно отнести к ключевым фигурам современной литературы, и в этом смысле интерес их к Леонову знаменателен.
И Варламова, и Быкова так или иначе волнует тема конца времен, истончения всех истин, взаимоотношений человека и Бога (смотрите, к примеру, романы «11 сентября» Варламова и «Списанные» Быкова).
Леонов схожим образом (но раньше) сформулировал идею цикличности русской истории, к которой Быков неустанно возвращается и в своей прозе, и в стихах, и в публицистике.
В «Пирамиде», прочитанной и не раз перечитанной Быковым самым внимательным образом, есть такой фрагмент, касающийся одного из героев - Вадима Лоскутова: «Тут Вадим выдал на-гора достойную поповского отпрыска самодельную теорийку о вращательном, при ленивой внешности, состоянии русского мужика на железной оси его исторической судьбы. Оное состоянье диктуется якобы географическим местонахождением России, тангенциально закручиваемой с обеих сторон евразийскими сквозняками, так что получается волчок чередующихся, всякий раз с еретическим перехватом, супротивных крайностей - от староверского затворничества и сектантского богоискательства с ножовым, по живому мясу, отсечением плотских радостей до маньякальной решимости вывести род людской напролом, сквозь любую пылающую неизбежность, из ямы социальных грехов и грязи в лоно вечного благоденствия, причем спин коловращения может достигнуть критической частоты, достаточной вымахнуть ее из гнезда и полмира разнести в клочья.
«…»
… Географическая громадность продиктовала и незамысловатый, ко всякой случайности приспособленный житейский обиход применительно к утрудненной русской действительности с вечной нехваткой чего-нибудь в силу физической невозможности ни поспеть всюду при наших баснословных расстояниях, ни докричаться до царя земного, как и небесного, сквозь такие даль и высоту. С их головокружительных вершин, потребных для обозрения подвластного хозяйства, дни благоденствия и печали распознаются разве только по отсутствию или наличию дымов, застилающих горизонт, людишки же внизу как бы подразумеваются. Отсюда недоделка всего нашего обихода: сразу в красный угол из-под топора. Отсюда каждые два века роковой прыжок через очередной исторический ров и полвека лежки потом с поломатою ногой«.
Всякий, кто с творчеством Быкова знаком, определенное созвучие здесь услышит.
Хотя, признаем, в деталях у Быкова сама идея круговорота истории (или даже отсутствия оной) осмыслена шире и расписана куда более подробно.
В качестве непроверенного предположения о взаимоотношениях Леонова и Быкова сделаем еще одну замету.
Есть в «Пирамиде» потрясающая сцена возвращения в отчий дом из сталинских лагерей упомянутого выше героя Вадима Лоскутова. Отец и мать, брат и сестра его видят, что с Вадимом что-то не так, но в чем именно дело понять не могут.
Он спит на чердаке, и родитель его - о. Матвей - решается ночью пойти и с улицы посмотреть на сына. Цепляясь за доску карниза, он подбирается к слуховому окошку.
Приникнув к квадратному отверстию, о. Матвей неожиданно вплотную видит лицо сына.