3-й. Купечество вызывается к торговле, фабричные и разных родов ремесленники к занятию своими промыслами.
4-й. Крестьянам дозволяется в торговые дни из деревень свободно привозить на рынки для продажи разные жизненные продукты.
В заключение сказано: за безопасность и спокойствие, как города, так и его жителей, а равно и за неприкосновенность собственности каждого русского, ручается сам император Наполеон. Следует его подпись».
Купцы, указывая на сгоревший Гостиный двор, смеясь, говорили: «Бонапарт! Чем прикажешь нам торговать? Разве золой и угольями, которые останутся после пожара?» Все уверяли, что ни один крестьянин не повезет в Москву жизненных припасов! Православные мужички и в мирное-то время не очень благоволили и исподлобья косо посматривали на иностранцев.
Отойдя от купцов, я очутился среди каменных обгорелых зданий, превратившихся в развалины: как бы в кратере огнедышащего Везувия. Тут я встретился с дядей и его семейством, шедшими в нашу церковь. Взглянув на титулярного советника, при всем грустном положении я невольно расхохотался.
Представьте себе приземистого толстопузого человека квадратной формы, с головою, уверченною грязными тряпицами, коих растрепанные концы бахромою болтались около всегда улыбающегося полного его лица: разорванная спереди сорочка обнажала покрытую волосами, мохнатую грудь; выкатившееся из-за пояса узкого исподнего платья, огромное брюхо уподобляло его туловище большому самовару: на плечах драпировалась в виде испанской мантии ситцевая, с разноцветными разводами, стеганая на вате женская исподница: нижняя часть тела втискивалась в узкие бланжевые нанковые короткие штаны, достававшие только до колен, между тем как мясистые, жирные икры оставались голыми; на ступнях ног надеты растоптанные, грязные валенки, укрепленные к лодыжкам разноцветными, суконными покромками; левая опухшая рука, избитая неприятельскими тесаками, висела на разных обрывках, перекинутых через плечо.
Дядя, увидев меня, сделал кислую гримасу, и по врожденной привычке фыркнул носом, и, моргнув глазом, потирая больную руку, сказал: «Племянник! Научись из моего примера быть осторожным в суждениях о делах политических! Я не верил о взятии столицы неприятелем, и вот, теперь видишь во что нарядили меня недоверчивость и непослушание ко благим советам». После чего он, опустив голову, болезненно заохал.
Вскоре после сего пожаловали неприятели и, указывая на нас, закричали: «Russe! Allons!» Дядюшка сгорбился, сморщился, застонал и, показывая свою опухшую руку, жалобно говорил: «Господа мусьи! Я болен, и вот рука избита». Неприятели, не понимая его речей, злобно на него покосились и что-то заговорили между собою. Результат последовал такой: мусьи дяде дали в затылок пинка, от которого он растянулся на брюхе, нас же повели прочь.
Мы, идя окруженные конвоем, рассуждали: куда нас ведут и для чего мы нужны? Пришедши на большую Якиманскую улицу, конвой остановился подле обгорелого, обширного подвала, около которого толпилось множество мародеров и несколько человек нашей братии русских, также ожидавших неизвестной участи.
Трое неприятелей из нашего конвоя, оставив четвертого караулить нас, арестантов, спустились в подвал и через несколько времени вылезли оттуда с огромными узлами. Четвертый, оставшийся караульным, взглянув строго на меня, взял за плечи и сильно начал притискивать к земле; потом, показав на себя, на подвал и на висевший на черном ремне тесак, погрозил пальцем, давая, вероятно, этим знать, чтоб я дожидался его и не трогался с места; после сего, отойдя от меня несколько шагов, опять погрозил пальцем и указывал на тесак. Я, чтобы уверить его в совершенном моем понимании его отеческих наставлений, кивнул головой и караульщик скрылся в подвал.
Оставшись один на свободе, грешный человек, я подумывал дать стрекача: но, видя множество шатающихся везде мародеров, могущих меня преследовать, оставил намерение без исполнения.
Преподаватель уроков мимики, мой караульщик, вылезая, с большим усилием тащил два огромных узла, набитых бутылками с винами, и не рассуждая, смогу ли я снести их, взвалил на мои плеча, сказав: «Russe! Allons!» По несоответственной моим силам тяжести, я не только не мог нести узлы, но и сдвинуться с места, они просто придавливали меня к земле. Мародер, сочтя мое бессилие за нехотение тащить его ношу, злобно сморщил рожу, проворчал что-то сквозь зубы, погрозился кулаком и, взявшись за эфес тесака, закричал: «Diable! Russe! Marche!» Убоясь железной полосы, я всячески старался телодвижениями выразить ему о тяжести ноши, не соразмерной моей силе: показывал ему на узлы, на плечи, на ноги и при всяком разе отрицательно тряс головой; а как сверх того меня мучила жажда, то я высовывал ему сухой язык и указывал на запекшийся рот. Властитель мой внимательно смотря на делаемые мною кривляния, вероятно, подумал, что смекнул мое желание, и, взяв из узла бутылку, тесаком отшиб у ней горло и, подавая мне, сказал: «Russe! Buvez! Добре!» Приведенный в замешательство угощением, я не знал, что мне делать! Пить или не пить вино? Я же от рождения никогда его и не отведывал, но томимый жаждой решился пропустить несколько глотков, когда же расчухал сладкий вкус нектара, то соблазнился и осушил бутылку чуть ли не до дна. После сего француз опять повторил: «Eh bien Russe, marchez en avent?»
Ho я, как ни силился с ношею стать на ноги, тяжесть ее как бы приклеила меня к одному месту; мародер, видя мою немощь, взял один узел к себе, а другой взвалил мне на спину, и я с большим трудом поплелся впереди вожатого; но, пройдя небольшое расстояние, от опьянения почувствовал небо и землю вертящимися, шатался из стороны в сторону, едва держась на ногах, и наконец, потеряв равновесие, грохнулся с узлом на каменную мостовую. Зазвенели бутылки, и полилось ручьями вино. Пораженный страхом, лежал я растянувшись, облитый винною влагой, не смея шевельнуться, ожидая после угощения вином закуски тесаком, но француз, расхохотавшись от комической сцены, только приподнял меня и, обернув к себе затылком, дал коленом такого киселя, от которого отскочил я шагов на пять вперед.
Увидя себя на свободе, я пустился бежать и в первом встретившемся обгорелом каменном здании скрылся в темноте под сводами, забился в угол и от опьянения скоро заснул.
Проспавшись, вышел я из мрачной трущобы, тогда как день уже склонялся к вечеру; солнце, сквозь чад от курившихся еще остатков на пожарищах, как бы облитое кровью, обозревши московские развалины и насмотревшись на неприятельские злодейства, приближалось к горизонту.
Блуждая между обгоравшими каменными зданиями, с трепетным сердцем я прятался где и как мог, боясь попасть снова под неприятельские ноши: и к несчастию, предчувствие меня не обмануло: я был опять пойман мародером, который, вскинув на мои плеча туго набитый чем-то мешок, закричал: «Diable! Russ! Allonns, sacre nom de Dieu!» С этой ношей мародер погнал меня через Москву-реку, по Каменному мосту: на нем столпилось множество неприятелей взад и вперед идущих, едущих верхами и в разных экипажах; каждый вез или нес награбленное, всякий торопился, суетился, кричал, ссорился с другими, сберегая свою добычу, от чего происходили тут шум и беспрестанные драки.
Достигнув Арбатской площади, я увидел до двухсот русских пленных солдат, из которых большая часть были ранены, что можно было заметить по перевязкам на разных частях тела и помертвелым от изнурения лицам; некоторые до того были истощены в силах, что с трудом передвигали ноги и отставали от прочих. Неприятели, составлявшие конвой, отсталых к продолжению пути понуждали ружейными прикладами и сабельными ударами; не внемля ни мольбам страдальцев и не обращая никакого внимания на болезненное их состояние. Заметив такое жестокосердное обращение, невольно подумалось мне: западные просвещенные народы, проповедующие целому миру о человеколюбии, в чем же заключается ваша филантропия? Может быть, пошли бы и дальше мои философские рассуждения, если бы они не были прерваны пинком в затылок, данным мне моим караульным за то, что я пошел, фантазируя, не по тому направлению, по какому угодно было ему…