Выбрать главу

Сейчас никто не придает особого значения тому факту, что все усилия тогдашних властей - как государственных, так и «властей дум» - были направлены не на обустройство класса богатых людей, а на создание искусственной нищеты, насильственного опускания целых социальных слоев. По масштабу это было сравнимо с гражданской войной, разрухой и коллективизацией разом. Бедность масс была главной, если не единственной целью реформ - причем бедность как материальная, так и культурная, и социальная. Людей буквально калечили, сознательно и целеустремленно.

Как делали быдлом? Мы знаем о массовых технологиях - типа закрытия производств, удушения налогами, гуляй-вольная бандитам и прочее. Еще страшнее это выглядело на индивидуальном уровне, на конкретных людях. Лишиться всего мог буквально, буквально каждый, причем из-за ерунды или вообще «нипочему». «На него повесили долги и включили счетчик» - фраза из того времени, жуткий денотат, которой лучше к ночи не вспоминать. Но могло быть и куда проще, «без ужасов». Вот вчера ты жил, никого не трогал, берегся от всех напастей и ни во что не лез - а тут верная, любящая жена, подсев на рекламу, снесла все семейные сбережения во «Властелину». Или, скажем, сын сторчался и начал таскать из дому все ценное. Или просто - муж ушел из дому и не вернулся, потом пришли какие-то люди с документами на квартиру… Что-то такое могло случиться всегда, в любой момент, включая самых что ни на есть высокопоставленных шишек, залетевших под какую-нибудь раздачу.

Одновременно в общество ведрами вливали страх и ненависть по отношению к бедным. Бедные - которых, напоминаю, тогда же и штамповали в массовом порядке - были объявлены врагами общества, носителями проклятых коммунистических идеалов, природными черносотенцами, будущими погромщиками, людоедами и просто собаками (тогда было принято слово «шариков»). Но главным было слово «быдло» - вообще-то полонизм, подлый, как все польское. Слово это стали бешено пиарить - так, чтобы людей корежило, корчило от страха и ненависти. Образами «голытьбы» и «быдла», которое вот-вот подымет страну на вилы, если не держать его в железной узде, кормили досыта, впихивали в мозг под давлением, как французскому гусю через трубку. Страхом и ненавистью пичкали отовсюду - как по федеральным телеканалам, так и из элитных модных журналов для молодых негодяев, с их посылами типа «лучше быть геем, чем нищебродом», «наркотики лучше нацизма» и т. д.

Так формировался класс, который очень хочется назвать, по аналогии, «шляхтой», но который сам себя именовал «небыдлом» и «приличными людьми». Не обязательно это были богатые или хотя бы обеспеченные. Скорее, там сбились особо падкие на пропаганду быдлоненавистничества. Какая-нибудь интеллигентная старушка, у которой реформы съели сбережения, пенсию, даже жизнь детей, могла трястись от быдлоненавистничества не хуже какого-нибудь скоробогача, выковыривающего из кривых зубов остатки рябчика с ананасом.

Что касается «собственно богатых», они относились к «быдлу» с несколько большим пониманием, хотя и безо всякой любви. Каждый «успешный человек» того времени про себя знал, что избежал горчайшей участи не по уму и заслугам, а благодаря случаю и обстоятельствам. И что он ничем не лучше тех, кого выбросило за борт - и кого он сам бил по пальцам, чтобы они на борт не влезли. Но, разумеется, оказаться в рядах нищего быдла новый богатый класс боялся отчаянно, дико.

Последствия этого страха были парадоксальны.

С одной стороны, перспектива «остаться без всего» вызывает в уме ту идею, что кровную копеечку надо спрятать, прикопать - например, положить на счет в каком-нибудь надежном западном банке, а еще лучше - в банку стеклянную, и закопать, на черный-то день. С другой - тот же самый страх провоцирует траты, желание постоянно покупать дорогое и блестящее, жрать в дорогих ресторанах и каждое воскресенье летать за границу, дабы доказать самому себе и окружающим, что ты не нищий, не нищий, ни в коем случае не нищий.

На это последнее - убеждение себя и окружающих, что ты в безопасности и не заражен - работала, например, тогдашняя индустрия увеселений, все эти клубы-рестораны, набитые охранниками, с жесточайшим фейс-контролем, металлоискателями на входе и чуть ли не рентгеном. Помимо прагматического смысла всех этих мер (тогда кровь лилась ведрами), они имели и символическую составляющую, а именно карантинную.

Я хорошо помню, как впервые тыркнулся в какой-то кабак, доселе доступный, - и у меня потребовали «клубную карточку», потому что жральня, оказывается, перешла на «клубную систему». В другом месте мне - с заранее заготовленной брезгливой гримаской - подали меню с тридцатидолларовым кофе-эспрессо. Как мне объяснили впоследствии, это была «отсекающая цена» - то есть чтобы быдло вроде меня в заведение не ходило, и за это мое отсутствие кто-то переплачивал за чашечку вдесятеро. Про бушевание фейс-контроля уже молчу: его в те годы не практиковал только ленивый. Ощущение было, как будто в страну пришла эпидемия, и немногие здоровые готовы платить и унижаться, чтобы уберечься от бушующей вокруг заразы. Пир во время чумы, в самом прямом смысле.

Несколько слов стоит сказать о «естественном милосердии» и милости к падшим. Как показывает историческая практика, сочувствие к нищете и реальная помощь нищим возможны только в двух ситуациях. Либо когда перспектива нищеты для богатого человека является настолько маловероятной, что он может относиться к нищим как к существам иной породы, вроде собачек, которых жалко. Либо в обществе восточного типа, где царит спокойный фатализм и понимание того, что все дела человеческие в руках судьбы, «кисмет». В России же не было ни того, ни другого. Милосердия, соответственно, тоже.

Липкий ужас перед быдлом несколько спал в конце девяностых, после дефолта. Ощущение миновавшей опасности оздоровило моральный климат, а произошедшее тогда же окончательное - хотя и грубое - социальное расслоение довершило дело.

Страна четко разделилась на быдло - которое навсегда быдлом и останется, быдлом и помрет, а если и будет воспроизводиться, то только в качестве быдла - и тех, кто удержался на краю. Упасть вниз, в нищету, можно и сейчас, но для этого все-таки надо сделать хоть пару шагов своими ножками, а не просто «влететь».

Оставшаяся на светлой стороне жизни часть российского населения немедленно начала вырабатывать новые страхи.

***

- Мы не быдло, - сказал Боря, наливая уже пятую последнюю. - А кто мы, собственно?

До этого мы успели слегка поругаться, как бы помириться и доесть бутербродики.

- Вот я, - вздохнула Инга, - офисный планктон. А ты, Боря - люмпен-интеллигент. А ты, Миша, вообще черт знает что.

Мы посмотрели друг на друга. У всех нас было что-то вроде работы, какие-то интересы, своего рода успех, и даже некое подобие будущего. Зато мы точно знали, что там, за окном, в ночи, живут и ходят люди, у которых всего этого нет и не предвидится. Просто Боря это принимал, а я нет.

- А, ладно, давай выпьем, - сказал Боря, понимая, о чем я думаю. - За субкультуру понимания. Все-таки мы люди одного круга, как ты это ни называй. Ты можешь сколько угодно говорить, что есть какой-то народ, в который ты входишь. На самом деле этот твой народ тебя в электричке зарежет.

- Извини. Пожалуй, мне хватит, - сказал я. - Счастливо, Борис. Счастливо, Инга. Вы очень хорошие. Я пойду.

На улице было холодно.

Дмитрий Данилов

Хочется спать

Ночь на Курском вокзале

Спать, спать. Надо поспать. Хотя бы немного подремать.

Лавка жесткая.

Скорый поезд восемьдесят первый Горький - Санкт-Петербург прибывает к пятой платформе на одиннадцатый путь.

Лавка не такая уж жесткая, для сидения нормальная, даже слегка мягкая, а вот для лежания довольно жесткая.

Ничего, ничего. Как-нибудь. Спать.

Нумерация вагонов начинается с хвоста состава.