С героизмом дело обстоит более-менее ясно. Но неясно другое: достаточен ли сугубо личный повод для цареубийства? Скажем, у «меланхолического Якушкина», собиравшегося сходным манером убивать царя в 1817 году, была все-таки куда более уважительная причина. Он намеревался мстить царю не как оскорбленный частный человек, а как уязвленный патриот: за то, что Александр якобы вознамерился вернуть Польше отнятые у нее земли!… А тут - какие-то сплетни о тайном наказании розгами…
Превратить акт личной мести в политически насыщенный «тираноборческий» жест помогало тогдашнее воспитание, приучавшее черпать образцы гражданского поведения из истории Древней Греции и Древнего Рима. Идеальным объектом для политического убийства был, конечно, тиран. Александр для такой роли как будто годился мало. Но примеры древних подсказывали: признак тирании - не массовые репрессии и казни, а демонстративное презрение к достоинству подданных. Одного этого достаточно для свержения тирана. Так объяснялось происхождение римской республики. Секст Тарквиний, сын царя Тарквиния Гордого, обесчестил Лукрецию, жену консула Коллатина. Лукреция закололась мечом на глазах мужа, а Коллатин и его друг Брут подняли восстание, закончившееся изгнанием царей. Впоследствии Пушкин признавался, что в своей шуточной поэме «Граф Нулин» решился «пародировать историю»: «Я подумал, что, если бы Лукреции пришло в голову дать пощечину Тарквинию? быть может, это охладило б его предприимчивость и он со стыдом принужден был отступить? Лукреция б не зарезалась, Публикола не взбесился бы, Брут не изгнал бы царей, и мир и история мира были бы не те…» В конце 1825 года Пушкин мог уже смотреть на «героическое» понимание истории отстраненно и иронически. В 1820 году он, подобно многим современникам, еще примеривал одежды античных героев на себя.
Судя по всему, его в немалой степени вдохновляли герои Греции - тираноборцы Гармодий и Аристогитон, чье выступление против афинского тирана Гиппия и его брата и соправителя Гиппарха считалось поводом к установлению в Афинах демократии.
Древние авторы указывали на сугубо личную подоплеку знаменитого подвига. Плутарх сообщал: «Был в то время Гармодий, блиставший юношеской красотой. Один из горожан, Аристогитон, гражданин среднего состояния, находился с ним в любовной связи. Гиппарх, сын Писистрата, покушался было соблазнить Гармодия, но безуспешно, что Гармодий и открыл Аристогитону. Тот как влюбленный сильно огорчился и, опасаясь как бы Гиппарх при своем могуществе не овладел Гармодием силою, немедленно составил замысел, насколько был в силах по своему положению, ниспровергнуть тиранию…» Отвергнутый Гиппарх из мести решил нанести Гармодию тяжелое оскорбление: он и его властвующий брат объявили сестру Гармодия недостойной нести корзину в праздничной процессии! «Гармодий чувствовал себя тяжко обиженным, а из-за него Аристогитон, конечно, еще больше озлобился». Кровавая развязка стала неизбежной.
Большинство читающей публики начала XIX века этих подробностей не знало: читали ведь - как во и все времена - не Фукидида, а его популярные пересказы. Одним из основных источников сведений по истории Древней Греции было тогда компактное и живо написанное «Введение» к книге аббата Бартелеми «Путешествие юного Анахарсиса в Грецию», которой зачитывалось несколько поколений европейцев. Пушкин тоже читал и хорошо помнил эту книгу: еще в 1830 году он сравнивал с ее героем, юным скифом, адресата своего послания «К Вельможе». О подвиге славных тираноборцев в книге Бартелеми рассказывалось следующее (отчасти цитируем, отчасти излагаем рассказ близко к тексту).
«Гармодий и Аристогитон, два молодых афинянина, связанные узами нежнейшей дружбы, получили от тирана оскорбление, которое невозможно было забыть, и составили заговор против него и против его брата». Выступление было приурочено к празднику Панафиней. Гармодий и Аристогитон со сторонниками явились на него с мечами, спрятанными под миртовыми листьями. Главной их целью был тиран Гиппий. Увидев, что Гиппий беседует с одним из заговорщиков, Гармодий и Аристогитон решили (ошибочно!), что их заговор раскрыт. Тогда они бросились на Гиппарха и поразили его мечом в сердце. Гармодий пал на месте; Аристогитон был схвачен и, претерпев пытки, казнен. После гибели брата Гиппий предался сугубому неправосудию, но через три года был свергнут. По установлении демократии афиняне удостоили тираноборцев высочайших почестей: на главной площади были воздвигнуты их статуи; их имена прославлялись на праздниках; поэты воспевали их доблесть в песнях, которые дошли до наших дней…»
Видимо, нечто подобное судьбе афинских тираноборцев грезилось и воображению юного Пушкина. Из изложения аббата Бартелеми следовало, что поводом к тираноубийству стало оскорбление, которое невозможно было забыть («un affront qu'il etait impossible d'oublier»). В чем именно оно состояло, Пушкин, видимо, не знал: по условиям времени аббат о том ни словом не обмолвился (дав, впрочем, ссылки на Фукидида и Аристотеля, у которых обстоятельства дела изложены подробно). Но прочитанного было Пушкину вполне достаточно для того, чтобы придать собственным тираноубийственным намерениям необходимую мотивировку: защита личной чести приведет к освобождению отечества от гнета самовластья! Как именно это произойдет - Пушкин, скорее всего, представлял не очень ясно. Наверное, ему смутно виделось всенародное восстание, примерно как в Греции и в Риме.
Скептический друг
В свой замысел Пушкин посвятил немногих. Может быть, только одного. Продолжим цитату из письма императору: «…таковы были мои размышления. Я сообщил их одному моему другу, который был совершенно согласен с моим мнением. Он советовал мне сделать попытку оправдаться перед властью. Я чувствовал бесполезность этого. Я решился тогда вкладывать столько неприличия и столько дерзости в свои речи и в свои писания, чтобы власть вынуждена была, наконец, отнестись ко мне как к преступнику: я жаждал Сибири или крепости, как средства для восстановления чести».
Этим «другом», скорее всего, был Петр Яковлевич Чаадаев - впоследствии автор «Философических писем», высочайшей волею - сумасшедший, а тогда - блестящий денди, гусар-философ, оказавший большое влияние на молодого Пушкина.
Какие- то отголоски обсуждения острых тем слышны даже в хрестоматийном пушкинском послании Чаадаеву (которое, вопреки установившейся традиции, правильнее датировать именно 1820 годом). В частности -в памятных стихах: «И на обломках самовластья / Напишут наши имена». В 1824 году Пушкин адресовал Чаадаеву другое послание, в котором содержались отсылки к сочинению (и к разговорам) петербургской поры: «Давно ль с восторгом молодым / Я мыслил имя роковое / Предать развалинам иным?…» Яркий биограф Пушкина Юрий Лотман толковал эти строки так: «…под роковым именем следует понимать указание лично на Александра I, героическое покушение на которого обдумывали поэт и „русский Брут“ П. Я. Чаадаев». Между тем Пушкин определенно говорит здесь не об Александре, а о себе: якобы, записывая свое имя вместе с именем друга на развалинах храма Артемиды (где Орест и Пилад состязались в великодушии), он вспоминает о тех временах, когда мечтал передать («предать») это имя иным развалинам - «обломкам самовластья»… Но такое прочтение, как ни парадоксально, не отрицает общего вывода Лотмана, а дополнительно подтверждает, что в первом послании речь шла о тираноборчестве. В 1821 году Пушкин написал стихотворение «Кинжал». В нем есть строфа о недавно казненном немецком студенте-патриоте Карле Занде, убившем в 1819 году литератора Августа Коцебу - агента Священного Союза и русского правительства: