Выбрать главу

Я отлично все понимаю: что своеволие - это тупик, что своеволие - это не свобода… Но так уж сложилась сегодняшняя жизнь (а может, она вообще так сложена? как паршивая поленница?), что ни с одним человеком не хочется солидаризироваться.

Ни с К. М., ни с N. N., ни с М. А.

Ни с собой тем более.

Немного, впрочем, я о реальной жизни и знаю (просто не прислушиваюсь), но куда ни тыркнешься - нет ни одной социальной, политической, геополитической группы, ни одного жизненного метода, который хотелось бы уважать. Ни одного человека.

А вот любить - хотелось.

И хочется…

И вот тут-то и является тебе в помощь твое детское, шестилетнее, затыкающее всем рот, своеволие.

Своеволие любви: «Я люблю тебя, потому что не могу не любить».

Уважать не надо, боготворить не требуется, достаточно - просто любить.

Вот лично мне - достаточно.

Прихрамывающий - потому что глупо ходить в просроченных бумажных ботинках по острой земле - эпизод: сто лет назад один умный и прекрасный человек, который, впрочем, тоже не вызывал у меня уважения, но с которым мы дружили, критик, знаток, серьезный читатель, написал про меня плохо. Очень плохо. По крайней мере так говорят, что плохо. Потому что я до сих пор эту статью не прочитал.

Статья уже прокисла, мира того уже нет, меня того тоже нет (умер я, лежу в земле и разлагаюсь, из пупка - одуванчик), а прочесть все равно не могу. Какой-то абсолютный ступор, не могу читать и все, даже не пробовал. И только недавно понял: не оттого, что он, возможно, вывел меня на чистую воду (хотя чего там выводить - и так все прозрачно), и не потому что я не переношу критики (конечно, не переношу, более того, я просто ее, как уже сказал, не читаю, но все же критики было много, а вот статья мучает только одна) - а все дело в том, что я вдруг вчера вспомнил о нем и понял: вот он любил меня, а потом разлюбил. И этого мне тоже вполне достаточно. Это и мучило, от этого - и не читал, от этого и обида (хотя обида - плохое слово, не люблю его, но куда уж денешься: именно обида). Другие никогда и не любили - поэтому и по барабану: счет другой. А тут… Любили-любили - разлюбили и забыли. Разлюли малина, кляклый сапожок.

Лежишь в земле, преешь (и никаких прочных швов).

…Вот если он меня полюбит заново (правда, я этого тоже уже не узнаю), скрепит меня ниткой своей любви (все швы, все суставы, все жилы, запустит опять кровоток), вот тогда я с ним, может, и поговорю (а читать - это и есть разговаривать, и целовать - это тоже сильно и медленно разговаривать): через время, через одежду и доски, заживо схороненный вампир в ботинках на легкой подошве - все станет на свои места.

А пока… Правда, очень уязвимая позиция? Правда. Но, к сожалению, меня устраивает только она. Она пришла с мороза, Раскрасневшаяся, Наполнила комнату Ароматом воздуха и духов, Звонким голосом И совсем неуважительной к занятиям Болтовней. Она немедленно уронила на пол Толстый том художественного журнала, И сейчас же стало казаться, Что в моей большой комнате Очень мало места. Все это было немножко досадно И довольно нелепо. Впрочем, она захотела, Чтобы я читал ей вслух «Макбета». Едва дойдя до пузырей земли, О которых я не могу говорить без волнения, Я заметил, что она тоже волнуется И внимательно смотрит в окно. Оказалось, что большой пестрый кот С трудом лепится по краю крыши, Подстерегая целующихся голубей. Я рассердился больше всего на то, Что целовались не мы, а голуби, И что прошли времена Паоло и Франчески.

…Смешно и немного стыдно, конечно, любить это стихотворение (с таким самозабвенным мужским литературным токованием посередке, особенно, когда уже знаешь историю адресата, девочки, вытянувшей такую судьбу, которая и не снилась никакому Блоку, - и эсерство, и комиссарство, и террористическая деятельность, и приговор к расстрелу, и эмиграция, и монашество, и имя матери Марии, и гибель в концентрационном лагере Равенсбрюк за два месяца до освобождения, а тут - кабинет, многоуважаемый письменный стол, «пришла с мороза», пузыри земли, какие-то Паоло и Франческа), но я люблю его и, когда читаю, думаю: насколько же первый поцелуй - все-таки всего сильнее в любви.

Именно поцелуй. И именно первый.

Ни секс, ни объятия, ни трение сухими телами, ни пот и дрожь первого сцепления, ни жар, ни жир волос, ни первая ночь, ни последняя.

А вот этот момент: человек подходит к тебе, и ты открываешься.

Ты подходишь к человеку, и человек открывается тоже.

Всегда в одежде.

Почти всегда осторожный.

Мир сжимается до рта, воротника, твоей руки на чужом затылке и незнакомого подбородка (или циклопический глаз: когда смотришь так близко - два глаза сливаются в один: мохнатый и жуткий). За окном подчирикивают преувеличенные птицы: цвирк, цвирк, машины проезжают прямо у тебя в голове - и этот звук становится металлическим: шум в ушах. Кровоток пошел. Заново. Кто-то запускает его в тебе, и ты запускаешь. И вы уже под водой.

Первый (не тот бабушкин, сухой, по детсадовской коже, а первый, настоящий, рот в рот) поцелуй не похож на ощупывание. Любовь не признает прав человека: кто-то ощупывает, кто-то дает гладить. А первый поцелуй лишен обладанья. А стало быть своеволья. Ведь при насилии нет поцелуев. Первого поцелуя насильного не бывает.

При нем все равны.

Даже разлука.

(Целующиеся стоят в легких тапках на непрочной подошве, в которых и по земле-то не ходят. И пока они стоят, они знают, что бессмертны, но умерли. Даже если потом отстранятся друг от друга и пойдут дальше. В земных башмаках, на проклеенном каучуке.)

Второй поцелуй такого ощущения уже не дает. Начинается жизнь, война, большая жратва вожделенья, хлебные крошки любви и никакая уже не свобода.

…Как сказал один взрослый мальчик (вообще-то он - парень, но мне все парни - мальчики): «…Нам было 18. Родители уехали из дома, и я пригласил Катю к себе на ночь. До этого мы ни разу не целовались, поэтому сразу возник как бы какой-то радостный заговор. «…» Чтобы преодолеть стыд, перенаправить его в какое-то удобное русло, мы решили разрисовать друг другу лица акварельными красками «…» Однако когда краски были смыты, и мы начали целоваться, Катя неожиданно заплакала. «…» И «…» я обнаружил, что во время секса неприятно смотреть друг другу в глаза. Словно у каждого был какой-то тайный грешок на душе, который хотелось скрыть».

Все честно.

Сексуальный контакт (настоящий) всегда немного отстранение («а кажется нельзя теснее слиться»: ну, конечно, размечтались), если вообще не использование, когда другой человек это функция, а тело как способ (и того хлеще: подмена).

Поцелуй же (в белых тапках, в ожиданье весны) - вообще не знает подмен.

Слишком яркое осязанье.

Слишком короткая (отсутствующая) дистанция. Слишком короткая память.

Слишком (почти до мути) чужой привкус и вкус (так ты куришь? Или пил растворимый кофе?)

«Мой первый мальчик пах супом. Было очень смешно», - говорит С. Ш.

Вот-вот.

Слишком слиянье.

Потому что закрывай глаза не закрывай (чтоб не видеть циклопический мохнатый страшный внимательный чужой глаз), представляй другого человека не представляй - целуешься всегда с тем, с кем целуешься.

Потому что мы уже умерли. Для всех. Бывших и будущих.

И даже для глядящего со стороны раздраженного мира (поэтому, наверно, так ненавистны целующиеся на эскалаторе).

…Весной у меня в стакане стояли цветы земляники, Лепестки у них белые с бледно-лиловыми жилками, Трогательно выгнутые, как твои веки. И я их нечаянно назвала твоим именем.

«…»

…Я могла бы пройти босиком до Белграда, И снег бы дымился под моими подошвами, И мне навстречу летели бы ласточки, Но граница закрыта, как твое сердце, Как твоя шинель, застегнутая на все пуговицы. И меня не пропустят. Спокойно и вежливо Меня попросят вернуться обратно. А если буду, как прежде, идти напролом, Белоголовый часовой поднимет винтовку, И я не услышу выстрела - Меня кто- то как бы негромко окликнет, И я увижу твою голубую улыбку совсем близко, И ты - впервые - меня поцелуешь в губы. Но конца поцелуя я уже не почувствую.