Выбрать главу

Район наш был убогий, фабрично-мещанский, хотя совсем рядом, в переулках, соединяющих Остоженку с Пречистенкой, и далее к Арбату начинался старый дворянский район Москвы, с ампирными особняками и усадьбами, да и на самой Остоженке когда-то, в ХVIII веке, жил московский главнокомандующий Петр Дмитриевич Еропкин, во дворце которого в мое время размещался рабфак имени Бухарина, а теперь - Институт иностранных языков им. Мориса Тореза. Ближайший к этому зданию переулок и до cих пор называется Еропкинским.

Остоженка начинается у Пречистенских ворот, где стоял белокаменный храм Христа Спасителя. Храм сверкал пятью огромными вызолоченными куполами, которые видны были изо всех московских пригородов.

Он был архитектурным центром Москвы, и это обрекло его на уничтожение. Когда Сталин стал строить второй «фундамент социализма» (первый фундамент построил Ленин к ноябрю 1918 года, но этого теперь стараются не помнить; см. Ленин В. И. Речь о годовщине революции 8 ноября [1918]), он предписал его уничтожение под предлогом строительства на его месте Дворца Советов, который и построить-то в те годы мы технически были неспособны. Когда это произошло, все кругом говорили и писали, будто храм этот эстетически бездарен и даже безобразен, а теперь все так же жалеют о нем…

Мое воображение поражала его громадность, громадность его чугунных дверей с фигурами патриархов, апостолов и святых, заключавших в себе и сюжеты Священного Писания, известного мне по рассказам мамы и из книжки «Закон Божий», которую мама заставляла меня учить. Но более мне нравилось все это место (ансамбль, как сказал бы я теперь) - скверы, окружавшие храм, гранитная балюстрада, окружавшая скверы, разнообразные кусты и деревья, удивлявшие необычными красными листьями, закругленные лестницы из красного мясистого камня, прихотливо изгибающиеся вниз к реке, и кусок гранитной набережной с купелью у самой воды (называвшейся непонятным мне словом «Иордань») в память о крещении Христа - то самое место, где «ласточкой кинулся в воду» Иван Бездомный, приняв таким символическим способом христианское крещение.

Иногда мы с мамой заходили в храм и слушали службу. Там было непривычно просторно и даже пустынно по сравнению с нашей церквушкой, и удивляло то, что посредине храма стояла еще одна церковь, с шатровой крышей и крестом над ней - это был алтарь храма Христа Спасителя, который стоял в центре, а не у восточной стены, как принято в православных храмах.

Я помню даже, что первое время мама до храма несла меня на руках и только в сквере спускала на землю. Иногда мы шли не к храму, а на Пречистенский бульвар, который тоже был полон для меня разных достопримечательностей. Самым интересным было то, что он состоял как бы из трех террас: сам бульвар представлял собою среднюю террасу, справа (если стоять спиной к храму) был крутой земляной подъем, поросший травой, а наверху, за решеткой, шла улица, по которой ездил трамвай со странным номером: «А», - ниже которого была столь же странная надпись: «Пр. бульварная», дававшая повод для непристойных острот; слева бульвар так же круто обрывался вниз, и там тоже была улица, по ней шел трамвай «А» с надписью: «Л. бульварная». В сторону Арбатских ворот эти три террасы постепенно выравнивались.

Другой достопримечательностью бульвара был старомодный писсуар: круглый и без крыши, из зеленого кровельного железа, причем стенка его не доходила до земли, так что видны были ноги мочившихся людей. Зловоние в округе на 20-30 шагов от него было таким сильным, что омерзение запомнилось на всю жизнь.

Наконец, где-то в средней части бульвара справа стоял домик садовника - деревянная изба, окруженная невысоким палисадником.

Теперь нет давно ни зловонного писсуара, ни избушки садовника, а сам бульвар переименован в Гоголевский, так как старое название было связано с религией, да к тому же в конце бульвара, у Арбатских ворот, стоял андреевский памятник Гоголю.

Судьбы этого памятника и трагического писателя в чем-то оказались сходственны: и памятник, и писатель не были поняты большинством своих сограждан или поняты неверно. Гоголя поняли как реалиста и комического автора, памятник сочли неудачным.

Когда памятник был открыт (1909 г.), обыватели отнеслись к нему неодобрительно, и какой-то острослов выразил это народное неодобрение в эпиграмме:

Снизу - камень, сверху - нос. Где же Гоголь? - Вот вопрос.

Советское начальство в середине века распорядилось убрать старый памятник, так как «образ великого русского писателя-реалиста трактован Андреевым глубоко ошибочно, в мистико-пессимистическом плане» (БСЭ). Место скорбной фигуры человека, отчаявшегося разорвать «страшную тину мелочей, опутавших нашу жизнь», и обрести «величавый гром других речей», занял бесшабашно развеселый и классически столпообразный истукан. Его изготовил человек, которого звали Николаем Васильевичем (Томским). И в этом совпадении имен гениально-безумного страдальца и бездарно-преуспевающего штукатурных дел мастера, отлившего в память о Гоголе свою очередную чугунную кеглю, ощущается какой-то гоголевский кошмар, какое-то проклятье, тяготеющее над Гоголем.

Ну, а в том, что художественные вкусы и представления о величии дореволюционного обывателя и социалистических законодателей совпали, странного ничего, конечно, нет, ибо обыватели-чиновники и стали теперь правящим сословием, они-то и отомстили Гоголю и за «кувшинное рыло», и за Ляпкина-Тяпкина…

Меня в детстве андреевский памятник немного пугал - и необычными фонарями, стоящими на лапах бронзовых грифонов, и барельефами гротескных персонажей Гоголя… Но гораздо позднее я понял, что в этом памятнике Гоголь выражен несравненно глубже и сильнее, чем, скажем, Пушкин в прославленном опекушинском памятнике. Решение монументальной фигуры у Опекушина банально-классическое, на его постамент можно поставить и Лермонтова, и Грибоедова, и того же Гоголя, и даже самого Опекушина…

В андреевском памятнике постамент и статуя составляют одно целое: изможденное лицо писателя, опущенная голова, сгорбленная фигура с накинутым плащом, кресло, в котором он сидит, незаметно переходят в траурный черный камень, из которого как бы выползают уродцы, созданные больной фантазией художника. Вынуть из этого кресла Гоголя и посадить на его место, скажем, Кутузова или Островского - невозможно!

Нарушая канон, по которому глаза великого человека в такого рода статуях обращены к зрителям или к небу, Гоголь не смотрит ни на Бога, ни на народ - он весь ушел в себя, в страшное переживание богооставленности. Сосредоточенно и угрюмо он глядит на что-то, находящееся перед ним: там горят его рукописи, - но он, может быть, этого и не видит, ибо прежде, чем сгорела бумага, он понял, что не состоялся его великий замысел - показать возрождающуюся Русь, освободившуюся от своих мертвых душ…

Это памятник самому трагическому русскому человеку, тому, кто за сто лет до нас как будто предвидел кошмары нашего времени, когда Яичницы и Земляники, Собакевичи и Довгочхуны станут писателями и поэтами, академиками и героями, блюстителями нравственности, милосердия и порядка.

И храм, и Гоголь, и ампирные особняки Пречистенки - вся эта красота была совсем рядом. Но у нас, в нашем «унылом» и «гадком» (по выражению Булгакова) переулке - совсем другое. Дома маленькие, какие-то конюшни и сараи, слепые, без окон, грязно выкрашенные, с пятнами, потеками от дождей, дощатые заборы и пустыри, где по ночам раздевают и убивают… Во всем переулке один порядочный дом (дом № 8), стоявший наискосок против нашего. Это был белокаменный четырехэтажный дом, с широченными итальянскими окнами, светлой и чистой парадной лестницей, с центральным отоплением. Когда в детстве я слышал выражение «Москва белокаменная», я представлял, что когда-то все дома и строения в Москве выглядели как храм Христа Спасителя и дом № 8 в нашем переулке.

Этот дом имел большое влияние на мою жизнь, начавшееся еще до моего рождения и продолжавшееся до начала войны. В нем жил мамин брат Василий Андреевич Журавлев, умерший до того, как я появился на свет. Моя мама жила у него до замужества, а его вдова стала моей крестной матерью. Сестра моей крестной, поселившаяся в том же доме, и указала моим родителям на комнатенку в полуподвале дома № 19, когда они вернулись из Саратова и оказались без жилья. Этажом выше проживало семейство, один из представителей которого, мой сверстник, был постоянным спутником моего детства, а позднее сообщил тайной полиции о моих «антисоветских взглядах».