- А как начала меняться жизнь в Саратове?
- Очень быстро. Жизнь петербургская и провинциальная - это огромная разница. Там были только медики, был медицинский факультет, и люди, которые жили там по многу лет, это провинциальное хлебосольство, невероятное обилие продуктов, всего, чего хотите. Так что мы катались как сыр в масле этот год, зиму, вернее. Семен Людвигович привез с собой из Петербурга целую группу, человек 15-20 профессоров, которые теперь в России либо стали академиками, либо поумирали в лагерях, как Леонид Наумович Юровский, финансист и наш большой друг. Еще Семен Людвигович привез с собой Виктора Максимовича Жирмунского, знаменитого германиста.
Потом был такой молодой ученый-филолог Максим Романович Фасмер, русский немец, который потом получил кафедру при Берлинском университете.
Много имен могу назвать. Николай Васильевич Болдырев, юрист, брат Дмитрия Васильевича Болдырева, который воевал у Колчака.
- И вся эта группа приехала в Саратов специально для того, чтобы организовать историко-философский факультет?
- Да. Семен Людвигович открыл факультет, и он просуществовал зиму 17-го, 18-й, 19-й, 20-й и 21-й год. Первый год был блестящий, в смысле внешних условий. Квартиру мы там получили в доме, который прежде принадлежал лютеранскому обществу, где собирались на балы и на всякие вечеринки. Из этой квартиры, в которой был большой зал, большие комнаты, мы сделали с помощью мастеров и плотников чудное жилище. Одним словом, устроились все замечательно. И все профессора наняли себе частные квартиры, и жили очень хорошо.
Но это была только иллюзия первых 2-3 месяцев. Когда мы уезжали из Петербурга, мы уже ехали не совсем благополучно, потому что все было наполнено солдатами. Возникло неприятное ощущение, что вы уже не дома, а в плену у кого-то очень страшного.
17- 18-й годы, до весны 18-го, прошли благополучно. И мы все той же компанией переехали на дачу под Саратовом. Но тут уже начались большие сложности с провиантом. Было ужасно трудно доставать провизию, приходилось бегать по всяким деревням, и прислуга, которую я привезла из Петербурга, должна была ходить по всяким бабам-крестьянкам, просить молока. Осенью, когда мы вернулись в Саратов, началось совсем трагичное время. Сразу пришли комиссары и заявили, что в таких квартирах теперь жить не полагается, и вселили в нашу квартиру семью профессора Николая Васильевича Болдырева -его жену и его сына, потом профессора греческого и латыни, Софью Владимировну Меликову, которая потом вышла замуж за академика Толстого, судьбы ее я не знаю. Население нашей квартиры оказалось больше на пять человек.
И тут уже начались ужасные трудности. Есть было нечего, отапливать квартиру тоже было трудно. Все это легло на нас, не было уже никаких консьержей, никаких сторожей. Жена Николая Васильевича Болдырева взяла на себя обучение детей, я же взяла на себя хозяйство - находить продукты и кормить всю эту огромную семью. Присоединился еще приятель моего мужа, профессор естественных наук Елпатьевский, племянник писателя Сергея Яковлевича Елпатьевского, со своим сыном и дочерью. За стол садилось 12-15 человек, подавали обычно тухлую селедку и картошку. Наконец в эту зиму дело дошло до того, что часто возникал вопрос, чем кормить. Наверху, в том же доме, умирал мой отец от паралича, и сестра моя получала карточки для больного. Часто по этим карточкам она получала спички и орехи. К Новому году я где-то спрятала кусок соленой рыбы, приправила его мерзлой морковкой и отнесла папе наверх, он был страшно рад.
Описывать день за днем не имеет смысла - и так ясно, что становилось все хуже и хуже. На Рождество мы с Елизаветой Васильевной Болдыревой пошли в церковь. Церковь была абсолютно переполнена, мы не смогли войти. Но было такое впечатление, что народ молится о том, чтобы стало лучше жить. Но не стало.
Наступило лето 19-го года, очень тяжелое. С осени публика начала разбегаться кто куда. Нам удалось, с помощью моих саратовских связей, арендовать в немецкой колонии три избы: в одной поселилась наша семья, в другой семья Леонида Наумовича Юровского, в третьей семья молодого профессора Александра Борисовича Решевича. И тут началась новая эпопея в поисках еды, смены вещей, в вечных поисках то яиц, то молока, то хлеба. Спасали нас рыбаки. Мы жили на берегу Волги. Туда приезжали к нам гости, приезжал будущий академик Жирмунский. Мы часто предпринимали прогулки на берег Волги, где покупали рыбу, варили там уху, как-то старались себя развлекать. Приезжал туда Николай Сергеевич Арсеньев, который здравствует и теперь, преподает во Владимирской семинарии в Нью-Йорке.
- А какие у вас воспоминания остались о гражданской войне, захватила ли она непосредственно круг ваших знакомых и друзей?
- Да, конечно. В этом году скончался мой отец, как раз там был мой брат, и мы должны были поехать на похороны отца. Но началась эвакуация. То есть все снизу, с Астрахани шло наверх, и мы были совершенно отрезаны. Это был как раз тот момент, когда Деникин собирал свои войска напротив нас, на горной стороне Волги. И, живя в этой колонии Кукус, мы с Семеном Людвиговичем и с детьми каждый божий день слыхали эти пушечные выстрелы, и в этой колонии, в этой избе, были поселены красные солдаты. Настроение было самое адское. Потому что мы даже решили, что уйдем, если придут «эти». Детей нужно было держать в вечном напряжении, в сознании, что нельзя показать ни радости на лице, ни огорчения в связи с этим подходами и уходами войск.
Уж не знаю, на счастье или несчастье наше, Деникин потерпел там поражение, и они отошли. Опять в душе было горькое разочарование, что мы остаемся под властью большевиков, и что будет дальше, совершенно неизвестно. В это время профессор Ельяшевич выдумал следующую комбинацию. Он у нас был великим комбинатором, спасал нас из всех тяжких ситуаций. В шестидесяти верстах от этого Кукуса было огромное немецкое село Ровное, где была учительская семинария, которую профессора решили взять в свои руки, и предложили Семену Людвиговичу стать там директором. Мы туда переехали в самый тяжкий момент. Там нас встретила казенная квартира, казенные лошади, и еще нетронутая колония, которая пока жила своими силами. Потому что большевики еще не трогали колонии, дело до них не дошло.
- Это была немецкая колония?
- Да. Тут масса воспоминаний. Это такой радикальный перелом в нашей жизни, третий перелом. Первый - Петербург, второй - Саратов, третий - деревня, где наша жизнь чуть не закончилась трагически.
В этой колонии Ровное большевиков ненавидели, просто ненавидели. Немцы - это же совершенно особый народ. Несмотря на то, что они там жили уже сто или полтораста лет, они остались немцами - с немецкой психологией, немецкими навыками и привычками, чистотой, аккуратностью.
Попали мы в эту семинарию, и у нас была внизу квартира из четырех комнат, наверху помещался большевистский клуб. Теперь, когда я оглядываюсь на все эти события, понимаю: предприятие было, конечно, безумное. Уехать вглубь, в такую не защищенную ни от кого и ни от чего область - это можно было только в погоне за куском хлеба для детей.
Вы знаете, что в Петербурге в это время был страшный голод. Один наш приятель, Айхенвальд, в своих воспоминаниях писал, что он ночью потихоньку пробирался в столовую и крал кусочек хлеба от порции, которая предназначалась детям. Можете себе представить, какая там была обстановка. Этого мы избежали. Наоборот, когда мы жили в Саратове, нам удавалось (и это одно из самых светлых воспоминаний тех ужасных дней) отправлять посылки в Петербург. Мы посылали продукты Николаю Онуфриевичу Лосскому, Александру Ивановичу Введенскому. И если бы вы видели их письма! Мне стыдно о них вспоминать. Когда я посылала какие-нибудь ржаные лепешки и жареного зайца, мы оттуда получали письма, буквально политые слезами, о том, какое это счастье, как мы не можем себе представить, что это значит - получить кусок мяса или лепешку.
Но это нам удавалось делать только из Саратова. Потом, когда мы жили в Ровном, я даже не могла своей матери послать мясо. Мы там иногда получали тушу. Тихонько куда-нибудь ехали, покрывали это соломой, ночью привозили домой. Я однажды с одним своим другом что-то послала матери, но это было конфисковано на Волге.