Посреди нашей деревни стояла часовня с иконой святого митрополита Ионы и другими иконами. Моя бабушка Анна Афанасьевна была там хранительницей ключей, в праздники зажигала лампады перед образами. Там проходили молебны, в них участвовали все жители деревни. Продолжалось это, видимо, до начала тридцатых годов, так что помню я это смутно. Но часовня сохранялась, еще в середине семидесятых стояла на месте; не знаю, что с ней сейчас. К сожалению, в детстве я никогда не спрашивала у бабушки о происхождении этой часовни.
Агитировать за коллективизацию начали где-то в тридцатом году. Жители опасались: поговаривали, что будут отбирать землю. Но пропаганда была очень упорная. Вступить в результате решились тридцать пять семей. Крестьяне записывались в колхоз, а затем со слезами сводили в общую конюшню лошадей с соответствующим скарбом. Но колхоз был маленький по численности, весь управленческий аппарат состоял из председателя, бригадира и счетовода, а поскольку многие работы и ранее выполнялись всем миром, к колхозу, по-моему, привыкли быстро. Тем более что в личном пользовании был оставлен весь скот кроме лошадей и приусадебный участок. Не вступили в колхоз только одинокие, старики. Жила у нас, например, на окраине деревни бабушка, травы собирала и гадала на картах - зачем ей?
Первым председателем колхоза стал мой двоюродный брат Сергей Александрович Романов, ему было тогда двадцать пять лет. Позднее он был еще и директором маленького маслосырзавода, где работали не больше восьми человек, а изготовляли сыры и масло высшего качества для экспорта. На трудодни колхозники получали хлеб, сало, картофель. Молоко в каком-то количестве сдавали как налог. А затем, после перерасчета налогов, можно было его уже сдавать, получая взамен масло и сыр по коэффициенту, видимо, выгодному для крестьян. Помню, что этим многие пользовались. Возчики за молоком приезжали прямо в деревню.
Много разговоров идет о раскулачивании. Нас процесс раскулачивания коснулся мало, хотя наши крестьяне по уровню достатка были середняки. В какой-то момент в районе стали удивляться: как, мол, такое большое село, и ни одного кулака не нашли? В результате раскулачена была семья наших соседей. Семья эта состояла из мужа с женой и трех взрослых незамужних дочерей-вековух. Все трудились, иждивенцев уже не было, поэтому жили зажиточно, без наемного труда, и замкнуто. И вот, когда поступило распоряжение про раскулачивание, деревенский сход собрался и решил, что они самые богатые, детей маленьких у них уже нет, да и не любили их в деревне. Куда они были выселены, никто никогда не узнал. Бабушка моя рассказывала, что все вещи остались, и даже лошадь стояла посреди двора. Лошадь решено было забрать в колхоз, все равно никто бы ее себе не взял. А в их доме потом сделали ветеринарную службу.
Еще четыре самых зажиточных семьи успели уехать в город до раскулачивания, одна в Москву, остальные в Ленинград. Связи с городом у крестьян Костромской губернии всегда были, так как мужчины часто уезжали на заработки и почти все имели строительные специальности.
После организации колхоза директор нашей четырехлетней школы пробил школу-семилетку. В соседней деревне остались два здания барской усадьбы. Он сумел получить их, отремонтировать, и в них заработала школа рабочей молодежи. Я окончила там семь классов, а потом уехала в Галич учиться в техникум. Директор школы, Никитин, все говорил родителям: «Следите, чтобы она обратно не вернулась!» Я через год действительно вернулась: мне как-то показалось, что учителя в техникуме невнимательны ко мне. И год проработала в колхозе. Но тут ребята, кто посмелее, поехали поступать в техникум уже подальше, в Кострому, и я подалась с ними. А потом перебралась учиться в вуз в Ленинград.
По рассказам бабушки и моей двоюродной сестры Ларисы, колхоз и во времена Отечественной войны еще был сильным, несмотря на то что почти всех мужчин призвали в армию. В деревню приехало много эвакуированных из Ленинграда и тех, кто перед войной перебрался в крупные города. Все они трудились в колхозе. Полное разорение началось после войны. Многие мужчины погибли, а выжившие остались в городе, старики дожили свой век и ушли в мир иной. В первые послевоенные годы было очень голодно, налоги были высокие, но деревня продолжала существовать. А потом началось укрупнение, и оставшиеся в колхозе три семьи перебрались в соседнюю деревню Покровское, в их числе и моя сводная сестра по отцу Валентина. Так прекратила свое существование моя родная деревня Монастырское.
Матрена Григорьевна Грашкова, деревня Куликово Тульской области
Наша деревня располагалась на месте Куликова поля, поэтому рядом с околицей, прямо на пашне, стоял памятник Дмитрию Донскому, а рядом золотой крест. Когда немцы пришли в деревню, они собирались снять этот крест, но не успели: наши перешли в наступление и погнали их.
Когда начали раскулачивать, мне было всего одиннадцать лет. Я младшая в семье, а еще наших было кроме папы и мамы две сестры, обе замужем, два брата и дядя.
В нашей деревне были четыре дома, о которых говорили, что там живут ку лаки, и наш дом был именно таким. Не знаю почему. Все вместе жили и трудились, как сейчас фермеры трудятся, никогда никого не нанимали, работали только сами. У нас была корова и две лошади, поэтому считалось, что мы зажиточные. Как определяли, кто бедный, а кто богатый? Этого я не знаю. Как-то на глаз.
Рядом с нами жили три незамужние сестры, старые девы, и с ними брат. Семья Романовых. Все очень рослые, сильные, работать бы и работать. Но работать они не хотели, так, картошечку на огороде сажали. Земли у них при этом было достаточно, но она стояла без дела. А как только праздник, особенно Пасха, они всегда ждут, что им принесут какие-нибудь гостинцы. Ну, и мы им носили, и другие тоже: молоко, творог, сметану. Пасха есть Пасха. Мать, бывало, скажет: «Давай, отнеси Романовым пирожков - праздник». Иногда и мясо носили. Правда, куры у них были свои. Но все равно считалось, что Романовы бедные. А они просто не работали никогда, нас же считали кулаками, хотя мы никого не нанимали, не обирали и земли лишней не имели.
В колхозе была вражда. Был, например, один человек, который высматривал, кто живет побогаче, а потом куда-то ходил и рассказывал об этом. Одна женщина, которую хотели раскулачить, как-то раз поехала с ним в райцентр, а вернулась она одна. Были слухи, что по дороге она этого осведомителя придушила, но расследование не проводилось, некому его в деревне проводить.
Говорят, были у начальства планы в каждом районе найти сколько-то кулаков. А может, дело было в том, что отец мой не пошел в колхоз. Между прочим, он с колхозом поделился, лошадь туда отдал, и думал, что все будет нормально. Однако сам в колхоз почему-то вступать не хотел. Уж и не знаю почему, я тогда маленькая была и не спрашивала. С отца-то все и началось: вначале забрали его, ну а за нами пришли чуть погодя, когда папа уже отбывал ссылку в Актюбинске.
Это было зимой 1930 года. Забирали ночью, чтобы никто не видел. Кстати, муж сестры моей был у нас в деревне председателем колхоза, только нам это не помогло. По закону он должен был присутствовать во время нашего выселения. И даже было назначено, в котором часу он должен к нам прийти. Но он не пошел, не мог на все это смотреть, наверное. Пришли три совершенно незнакомых человека, одеты как-то по-особенному. Нас всех разбудили. «Одевайтесь! С собой ничего не брать, только то, что в дорогу». Мы, дети, конечно, испугались и в слезы. Но они знали, наверное, что в таких случаях делать: у них были с собой конфеты карамельные. Уговаривают нас, а сами дают конфеты. А мы в деревне конфет этих никогда не видели. Обрадовались и кричим: «Мама, поедем! Мама, поедем! Собирайся! Конфеты будем есть». Мама, конечно, ни жива ни мертва была.
Нас очень долго везли в товарном вагоне, как скотину. Сидеть там было негде, одни голые доски. Постелили кто бумагу, кто тряпье, так и сидели всю дорогу рядком. Правда, забыла я сказать: было в этом вагоне отопление, такая небольшая печка. На остановках дозволялось выходить на какое-то время.