Вот такой разброс мнений. Была ли в Пригове лирика? Пряталась ли она внутри «всепоглощающей иронии» или, наоборот, он симулировал лирику, а из нее проглядывала ирония? а из нее опять лирика? а из нее опять ирония?…
Мой тезис таков - Дмитрий Александрович, несмотря на то, что сам это отрицал, был настоящим поэтом. И только это позволило ему продержаться несколько десятилетий, сочиняя свои тридцать тысяч стихотворений от лица различных персонажей различных слоев общества. Без поэзии, без музы он этого делать просто бы не смог: машина без машинного масла не едет. У него, мне кажется, была странная, похожая на нетопыря муза, вроде тех чудовищ, которых он рисовал. Он, кстати, был отличный рисовальщик - его рисунки стоит увидеть даже больше, чем инсталляции.
А.Т. Ох, зря вы цитируете Лена, да еще в пику Кривулину. Кривулин - поэт, а Слава Лен - околоконцептуалистский Слава Зайцев. Такой Стихотворный Модный Дом тридцатилетней давности. И потом, понял ли он, что сказал? Я не уверен. Это кто у него эпигон-пушкинская традиция? Языков или, может быть, Баратынский? Или Лермонтов, менее великий, чем Саша Черный? Он кого имеет в виду? Даже гадать неловко. Но еще хуже пантеон, предлагаемый взамен. Это какая-то нестроевая рота. А.К. Толстой, который вместе с братьями Жемчужниковыми сочинил Козьму Пруткова, - самый что ни на есть пушкинский эпигон в терминологии Лена. Он ведь совершеннейший Пушкин, обожаемый А.К., и в отношении к истории, и в отношении к современности, и по стиху, и по мысли, и по строю чувств, только без пушкинских метафизических глубин, без «Пира во время чумы», без «Медного всадника», без «парки бабье лепетанье». Это Пушкин, от которого остался один ясный взгляд, один здравый смысл, ну и вся безысходность, вся трагичность этой ясности, этой здравости. Потому что нет ничего слюнявее и плюгавее русского безбожия и православия, а оно все вокруг заполонило. И что, скажите, общего между А.К., который в самых злых, самых смешных своих стихах весь исполнен простосердечного добродушия и отчаянной твердости взгляда, что общего между этим дворянским стоицизмом и душераздирающей жеманностью Лебядкина? Не понимаю. Но пойдем дальше. Что общего между Лебядкиным, который был своего рода высоко косноязычным Черномырдиным, и отменно фабричным острословием Саши Черного, первого профессионального Петросяна? И при чем здесь застенчивая интеллигентская рефлексия обэриутов? Не понимаю. Зато понимаю, чего ради эта линия выдумана. А.К. пришел бы в ужас, узнав, зачем в потомстве сгодился его Прутков, - чтобы очистить алмаз от пепла, отделить поэзию от лирики. Ведь вся русская поэзия от Пушкина до Бродского стоит на двух лирических максимах, на пушкинской «Поэзия должна быть глуповата» и лермонтовской «Есть речи, - значенье темно иль ничтожно, но им без волненья внимать невозможно». И, в сущности, это одна максима. Саша Черный почти мимо нее. А Дмитрий Александрович - совсем мимо.
Т.Т. Ну, извините, вы сейчас просто Пригова взяли и определили: его поэзия вот именно что глуповата, темна и ничтожна, но ей без волненья внимать невозможно. Вы только что прочертили оси абсцисс и ординат русской поэзии, и Дмитрий Александрович в нее, в поэзию, точно, как леонардовский «человек», ложится, полностью вписывается.
А.Т. По-моему, это вы сейчас отрицаете Дмитрия Александровича, а не я. Он жил в советском-постсоветском мире, где все звуки искажены, а знаки сдвинуты, - так, по крайней мере, ему казалось, и, как Деготь, закрыв глаза, заткнув уши, он искал свои смыслы. Хотя бы для того, чтобы не слышать заезженной пластинки. А мы берем и ставим именно ее. Он же плевать хотел на все эти пушкинско-лермонтовские неуловимости. Они были для него советские и постсоветские. Всему можно внимать без волненья. Страстей нет, они пародийны и должны быть изгнаны, остался один милицанер.
Т.Т.
По-вашему, это не поэзия? Пробросаетесь!… Это зрелый капитан Лебядкин! Была у него муза, она в нем жила, она была его двигатель.
А.Т. Двигатель? Это вы чудесно оговорились. Двигатель ведь не приговское слово, а блоковское. У Блока он был. Простим угрюмство - разве это сокрытый двигатель его? Он весь - дитя добра и света, он весь - свободы торжество!
Т.Т. Но Пригов же дитя, правда?
А.Т. Да, но он никогда бы так про себя не сказал. «Добра и света», «свободы торжество» - это для него невозможные, убитые, скомпрометированные слова. И, как пчелы в улье опустелом, дурно пахнут мертвые слова. Он кривой, косой, калечный, герой нашего времени, и все вокруг такие же. Это - данность.
Т.Т. В нашей кривой, косой, запутанной, пьяной, блевотной, с покосившимся заборами - от Гоголя до Венички Ерофеева - жизни можно быть поэту, который этой жизни соответствует? Который «по низу прошел»? Не «летят вальдшнепы на вечернюю тягу», и не «лебеди над синим морем» - съедены и вальдшнепы, и лебеди. Но в лесу, под корягой хоронится мелкая, наша родная нечисть - должен у нее быть свой поэт? Должен. Наш родной, простой общерусский человек, поволжский черемис, чуваш, зырянин или мордва какая должны иметь свой голос? Должны. Кикимора, - какой народ сейчас кричит кикиморой? Наши братья славяне - из бывшей Югославии, например - могут выть волком или рыкать львицей, но кикиморой уже никто из них не кричит. Там курорты, там почти Италия, какая уж там кикимора… Только наши финно-угорские народы - Поволжье, Урал…
А.Т. Хорошо. Пусть будет по-вашему.?Наш простой общерусский человек всегда кричал кикиморой. Но не всегда это считалось поэзией.
Т.Т. Погодите. Секундочку. Давайте с кикиморой этой чуть-чуть разберемся. Вот живет без всякой славы средь зеленыя дубравы наш тихий, пришибленный - а временами буйный, - загадочный народ, упорно не дающий ответа на проклятые вопросы, потому что они неправильно задаются. Например: «Русь, куда несешься ты?» - ответ тут может быть только один: «На кудыкину гору». Николай Васильич для печали и красоты написал: «Не дает ответа». На самом деле дает, но такой, что «умом не понять». У народа, естественно, свои боги, всякие. Перечисляю невпопад, без иерархии: леший, домовой, русалки, Николай Угодник, байничек, кикимора, водяной, всякая бессчетная мелочь. Что-то там свое этот народ знает, у него свои тихие радости, своя поэзия - и вот эта радиация поэтическая, она, в случае Пригова, оттуда, оттуда идет. А кто это выведет, кто крикнет за народ? Кстати, крик кикиморы - в исполнении Пригова - это высокий, долгий, затихающий хохот.
А.Т. Да ведь задача поэзии была, наоборот, в том, чтобы все это не выводить. В сыртах не встретишь Геликона, на льдинах лавр не расцветет, у чукчей нет Анакреона, к зырянам Тютчев не придет. Поэзия была огороженным пространством. За его пределами выли, кричали кикиморой и, как Бога, чтили Николая Угодника. В сыртах и на льдинах. Не на Геликоне. Подите прочь, непосвященные, вас здесь не стояло - главный девиз от Пушкина до Бродского. Но не для Дмитрия Александровича. Его и не стояло.
Т.Т. Так. Но по-вашему получается, что в русской поэзии есть только одна достойная существования традиция - пушкинская, аполлоническая. Ясный взгляд, здравый смысл, трагизм, глубокие бездны, высокие взлеты, широчайший спектр смешного - не одна только местечковая «ирония», которую у нас уже сто лет суют всюду, как китайцы свою глютаминовую кислоту, но и легкая шутка, и сарказм, и высокий олимпийский смех, и грубый гусарский гогот, и тонкий русско-французский неприличный каламбур. Огромный диапазон, море разливанное, черпай не хочу, хватит на всех - и ведь хватает. А главный эпигон этой традиции сейчас - Кушнер. Он прекрасен, но это тупик. Что же до леновского пантеона, - ну нелинейный. Ну кривой. Но я понимаю, как устроен леновский список. Здесь козьма-прутковское «В соседней палате кричит армянин» ближе к саше-черновскому «Квартирант и Фекла на диване», нежели к пародии на пушкинский романс; здесь «Ах, если уж заполз к тебе червяк на шею, сама его дави и не давай лакею» скорее перекликается с лебядкинским и обэриутским (олейниковским) тараканами. Я уж не говорю о том, что вся эта традиция работает на снижение, откликаясь на телесность, грубость человеческой физиологии и полностью принимая предполагаемую нищету, убогость, срач ежедневного быта. Пушкинская традиция не в подым разночинным обладателям рваных носков, насельникам прокуренных желтых комнат, тесных, как гроб. Там разговаривают не с парками, а с квартирными хозяйками. То, что в пушкинском мире неопределенно обозначается как бренное и тленное, здесь обретает конкретные очертания помойного ведра. В этом мире чешутся, плюют, выводят клопов. Но тут есть своя поэзия, свои порывы, свои бездны, свой «огонь, мерцающий в сосуде», причем сосуд этот осознаваемо нечист: другого-то не бывает. В этом мире таракан не всегда для смеха; он неотделим от человека. Вот социальный плакат тридцатых: «Таракан вползет ли в ухо, Гвоздик ль малый попадет Иль друга какая труха - Пусть больной к врачу идет». Звучит, как стихотворение Пригова, но только совершенно всерьез.