Эту книгу он читал сидя за столом. Неспешно, упорно, с карандашом в руке. Она напоминала ему «Розу мира».
Он тогда только-только вернулся из армии. Начало девяностых – и для него, и для страны это было временем новых книг. Читали все, читали постоянно – передавали друг другу томики, номера журналов, обсуждали, спорили, иногда ругались. Благодаря чтению обретали или теряли веру. А верили многие и во многое.
«Розу мира» Сергеев проглотил за несколько дней, мало что в ней поняв, а теперь и вовсе забыл, в чем там была суть. Осталось лишь ощущение того, что человек – автор – очень страдал в тюремной камере, в неволе, и из этого страдания родилось нечто великое. Сложное, громоздкое, может, и бесполезное в обыкновенной жизни обыкновенных людей, но… Да, если нескольким миллионам начать жить по этой книге, то мироустройство изменится. К лучшему.
Герой Лондона, которого то и дело затягивают смирительной рубашкой, не хотел изменить мироустройство, не думал об этом. Он сопротивлялся унижению насильственной неподвижности, отправляя в путешествие свое сознание. Выпускал на свободу душу.
И это не так уж фантастично. Недаром существуют медитации, сомати, летаргия, которую, говорят, можно вызвать искусственно. Да и сам Сергеев несколько раз испытывал, вернее, впадал в подобное состояние – в самую легкую, наверное, форму отделения души от тела. Но и ее хватало, чтобы спасаться от давления реальности.
В армии, например… В армию ему, домашнему ребенку и маменькиному сынку, конечно, не хотелось. Честно говоря, вообще никуда не хотелось, – ближе к окончанию школы он почувствовал такую усталость от людей, что на уроки ходил через великую силу, а остальное время проводил в своей комнате, читал, слушал музыку, а больше дремал.
Друзья, еще недавно необходимые, стали раздражать так, что тянуло подраться, такие соблазнительные месяц назад девчонки, от мыслей о которых кружилась голова и прошибал пот, теперь вызывали брезгливость… Сергеев чувствовал, что сейчас, сейчас лучший кусок его жизни, и этот лучший кусок тонул в усталости, раздражении, приступах отвращения ко всему. И в первую очередь к самому себе. Казалось, что он мутирует; Сергееву хотелось мыться, тереть себя мочалкой, но от вида ванны, мочалки, мыла булькало в горле что-то горькое, ядовитое. Он возвращался на диван, пытался свернуться калачиком, а диван был узким – свернуться не удавалось…
Кое-как получив аттестат, несмотря на уговоры и слезы мамы, он даже не попытался никуда поступить, и осенью ему вручили повестку. Расписался, и через две недели отправился в военкомат.
Домашность слетела в первую же неделю. Отвращение и раздражение сменились животными потребностями: успеть пожрать, пока сержант не поднимет отделение из-за стола, выспаться, справить нужду за отведенное время…
Вообще-то в армии ему повезло – дедовщина оказалась щадящей, без издевательств; он не стал белой вороной, объектом для тупых армейских шуток и подколов. И на первом году, и на втором находился в общей массе, не выделялся.
Свободного времени было мало, и он этому радовался – в свободные минуты наползали мысли, начинала грызть тоска. Не по свободе, не по гражданке, не по своей комнате с книгами и шторами, способными отгородить его от остального мира, а какая-то беспредметная и от этого особенно острая. Нет, не острая, а болезненная, что ли. Казалось, что лучше б была острой: разрезала до костей, до сердца, и всё; но она не резала, а расковыривала его при первом же удобном случае.
Тяжелее всего приходилось в нарядах часовым – четыре часа бродить по пресловутому периметру части от казармы до боксов, от боксов до бани, от бани до столовой…
Нет, в первые разы даже радуешься, что один, в тишине, что есть возможность помечтать, посочинять стихи. Наслаждаешься этим временем. Но когда бредешь в десятый, двадцатый, тридцатый раз определенным маршрутом, мыслей уже нет никаких, все мечты перемечтаны, рифмы найдены. И если не уводить сознание куда-то прочь отсюда, в другие измерения, не отпускать на время душу, то очень легко застрелиться – освободить пулей душу из тюрьмы тела. А орудие вот оно – болтается на плече, с пристегнутым магазином.
За время службы Сергеева в их части были два самоубийства. Сначала застрелился один, а недели через две другой. Из разных рот, старики…
Приезжали комиссии, допрашивали офицеров, солдат, читали письма с родины, которые нашли в их вещ– мешках. (Традиция была такая – хранить письма все два года, а в последний вечер перед дембелем сжигать в большой урне в курилке.) Никаких причин комиссии не нашли. Да и вряд ли вот такие, для доклада, причины были – кончают с собой обычно без явных причин. Просто душе становится невыносимо, а человек не умеет выпустить ее погулять, крепко сжимает в себе.