До биллиарда не добраться – мужики в него на пиво состязаются. Шумные: двенадцать кружек на кону. Стерлядка вяленая, небольшая. Принёс кто-то. Бутылка водки спрятана за шторой. Мы усмотрели. Одна, такая же, уже пустая, в углу стоит, возле бачка.
Свет в зале погас, кино пустили.
Места все заняты. Да и стоят ещё чуть не впритирку. Как в переполненном автобусе. Ладно, на месте клуб стоит – не едет.
Протолкались мы к одному из свободных ещё подоконников, где поджидал нас Вовка Балахнин, на подоконнике пристроились. Смотреть можно, только ломить к концу сеанса шею начинает – к экрану боком столько посиди-ка.
Титры идут пока, а все уже смеются – чудную троицу припоминая. Мам-мам-бирьяк. И много что ещё. Когда уколы-то им ставят…
Наизусть знаем. И всё равно. Смотрел бы и смотрел. Спортсменка, комсомолка, просто красавица. Ещё бы.
Где-то на белом свете, там, где всегда мороз… Рыжему будет что теперь орать – надолго хватит. «Я, – говорит, – ещё мелодию не выучил». Совсем забыл бы про неё.
Грустно, когда заканчивается. Но всему время приходит, как говорит мама. Расстались Шурик с Ниной на экране. А мы – с ними. Шурик-то – ладно, с Ниной – без охоты, чуть не с отчаянием.
Взрослые разошлись. Молодёжь осталась. Начались танцы под радиолу. Мы отказались в этот раз играть. Никто не стал нас и упрашивать. Пластинок много, всяких разных, меняй только. Есть неплохие. Звёздочка моя ясная, как ты далека от меня… Были бы Битлы, было бы лучше. Но Битлы только на катушках. А в клубе нет магнитофона. Из дома вряд ли кто потащит – вещь дорогая.
И старшим наше подавай, им заграничного не надо. Дескать, Битлы нам ваши не по вкусу. Большое горе.
Ушёл домой я, хоть и не хотелось.
Молока попил, в гараж подался. Включив приёмник, о Ларисе вспомнил. Сердце заныло. Как у мамы. Кстати – как раз симфонию передают. Скрипки да флейточки. Виолончели. Для сна – нормально. Спать только лёг, слышу, высвистывает меня с улицы Рыжий. Так только он свистит, ни с кем не спутаешь. Как соловей-разбойник – пуще. От его свиста шуба заворачивается – так говорил Иван Захарович. И добавлял: «Всю жизь свою, варнак, просвиш-шэт… Я яво вижу наперёд: из-за тюремной пялится ряшётки… Ох и зряшной уж парнишшонка».
Вышел за ворота.
– Ну? – говорю.
– Приехали! – говорит Рыжий, а сам, как медная блесна, песком натёртая, сияет.
– Кто? – спрашиваю.
– Да эти… девки-то.
– Какие?
– Да переписываемся с которыми.
– Ты.
– Я. И ты сначала-то… сам отказался.
Мода у нас такая завелась. Узнают как-то или от кого-то девчонки имена и фамилии мальчишек из других деревень и предлагают переписываться. И мне одна прислала из Черкасс – Ялани выше по Кеми тут – письмо с предложением дружбы и с настоятельной просьбой отправить ей мою фотку – чтобы хоть представлять, что я такое и как выгляжу. Дуся Тюрюмина – какая-то. А другу – Таня Чурускаева, её подружка, из Черкасс же. С подобной просьбой-предложением. Мы никогда их и в глаза не видели, даже не знали, что такие есть на белом свете. Есть, оказалось.
Сфотографировал я сам себя со скорченной физиономией и сведёнными нарочно на носу глазами – страшнее некуда, как и задумал, получилось – и послал Дусе портрет этот на вечную память. На том общение и прекратилось. А друг мой с Таней продолжают переписку. Как-то ещё по почте не влюбился. Но письма всё-таки хранит – недобрый признак. Люська Маркелова к сестре своей уехала в Исленьск – по ней скучает. Хотя она ему и не давала повода.
Они-то, Таня с Дусей, и приехали.
– Да не пойду я. Спать уж лёг.
– Парень, ты чё?! Совсем рехнулся?
– А как, не выспавшись, поедем?
– Тогда и я уж не пойду.
– Ты, Рыжий, мёртвого упросишь.
– Истома, ты заколебал.
Оделся я. Пошли мы.
Улица в мураве – идти по ней пружинисто, но мягко – как по персидскому ковру; вот и идём мы, чуть пружиня.
Туча скатилась за Ислень. Упёрлась в Кряж, упругим боком в него вмявшись. Розовая. Как будто Бог её облил малиновым вареньем. Чтобы не ослепляла белизной. Раскосматилась её макушка, растрепалась. Она, другая ли гремит. Далеко где-то – глухо и высоко проносится по небу рокот.
Небо раскрасилось – от золотого до лазоревого.