Выбрать главу

Он смотрел, как они идут к гостиничному корпусу – очень маленький Сева и очень большой дядя Саша.

– Заяц! Ну что же ты? Иди кушать.

Он слышал, что его зовут, но молчал. Тень от отеля, огромная и синяя, подползла совсем близко, и он отступил в эту тень и растворился в ней.

На террасе женщина и мужчина отодвигали стулья, поднимались из-за столика, потому что тень подобралась и к ним, но даже в этом новом полумраке было видно, какие они загорелые и красивые, почти одного роста, и волосы одинакового цвета, просто у неё – пушистые, а у него – гладкие. Он потихоньку подошёл к ним и встал как бы сбоку, словно бы ему не было до них дела, но так, чтобы они его заметили. Но они соблюдали конспирацию и прошли мимо, словно бы и не знали его совсем, женщина, правда, глянула на него и чуть заметно подмигнула и сделала вот так пальцами, словно хотела погладить по голове, но сдержалась. Ещё бы, подумал он, за ними ведь наверняка наблюдают…

Он стоял и слушал, как они уходят и переговариваются между собой, тихо-тихо, и только когда они в обнимку спускались со ступенек террасы, до него долетел её печальный голос:

– Бедный мой, бедный. Что же можно поделать… что же тут поделать.

Евгений Водолазкин

Совсем другое время

Моё первое воспоминание – настенные часы в перевязочной. В полуторагодовалом возрасте я лежал в ожоговом отделении после того, как опрокинул на себя чайник с кипятком. Из позднейших рассказов знаю, что меня вывели на кухню нашей коммуналки в присланном роднёй матросском костюмчике и там-то я схватился за чайник – только что вскипевший, поставленный зачем-то на табуретку. Родители (до их развода оставалось немногим более двух лет), гордясь то ли мной, то ли новой вещью и щедростью родни, показывали меня соседям, а я неуклонно приближался к предназначенному мне чайнику, и некому было меня остановить.

Мне, в сущности, тогда повезло: кипяток попал не на лицо, а на бок («Что это у тебя на боку?» – спрашивают меня знакомые на пляже), и я не был обезображен. Я не помню, как бился-катался по полу нашей кухни, как прилетевшая «скорая» не могла стащить с меня узкий костюмчик, не помню даже больничных перевязок. А часы – помню. Вероятно, боль перевязок отпечаталась в моей зарождавшейся памяти в виде двух чёрных стрелок и круглого – с чёрным же ободком – циферблата. Сейчас понимаю, что с самого начала мне было предъявлено то же, что некогда Адаму: время и страдание. Точнее, страдание, которое вывело меня из состояния вневременности и включило хронометр моей персональной истории.

Вневременность – райское качество, а детство – маленький личный Рай. Человек выходит из него, как выходят из равновесия, ибо Рай обладает абсолютным равновесием и полнотой. Покинувший Рай сталкивается с проблемами питания, плотской любви, квартиры, денег, но главное – времени. Время – синоним конечности, потому что бесконечное не подлежит счёту. Погружение во время не происходит в одночасье, оно имеет длительность – так, чтобы иметь возможность привыкнуть (хотя одна уже мысль о длительности мгновенно переводит рассуждение во временну́ю плоскость). Всё происходит постепенно – как вход в холодную воду.

Будучи изгнан из Рая, Адам жил ещё какое-то время, по нашим меркам – большое: 930 лет. И все же эта длинная жизнь уже не шла ни в какое сравнение с вечностью. Вечность была потеряна. Она медленно уходила, даря свои последние отблески, – немыслимое долгожительство праотцев. И хотя Мафусаил прожил даже дольше Адама (969 лет), общий курс был очевиден: с каждым поколением длительность жизни лишь уменьшалась. Когда фараон спрашивает праотца Иакова, сколько ему лет, Иаков отвечает, что 125, что малы и злы были годы жизни его и не достигли они лет жизни его отца.

Личная история в определённой степени повторяет историю всеобщую, и время в нашу жизнь входит не сразу. Детское время – совершенно особое, оно не похоже на взрослое. Это совсем другое время. Оно вязкое, почти неподвижное, почти не время ещё, в нём нет главного свойства времени – необратимости.

Вот я, четырёхлетний, стою по подбородок в море и смотрю, как девочка Надя вываливает в воду сырой песок из ведёрка. В песке – совок. Сырой песок движется медленно, и совок движется медленно. Сползают. Я стою в море, раскинув руки, словно держась за поверхность воды. Сохраняю по мере сил устойчивость. Волнуюсь, что совок упадёт вместе с песком (просчитывание событий – свойство, мучившее меня с тех пор, как себя помню). Не смею об этом сказать, опыта ведь никакого, не было ещё таких случаев в моей практике: чистое предвидение, боюсь быть смешным. Не исключается, что песок выпадет, а совок останется. Или, например, совок тоже выпадет, но, увидев своё падение, вернётся. Время обратится вспять и всё такое. Если Надя так поступает, значит из чего-то же она исходит. Есть, стало быть, в этом какой-то смысл.

Оказалось – не было смысла, так нередко бывает в жизни. Всё, что было в ведёрке, в полном составе отправилось на дно моря и там растворилось. Надя растерянно смотрела на воду. Мне было жаль совка, жаль Надю, но грустнее всего было оттого, что ситуация разрешилась по законам логики – логики и земного притяжения, – а не по каким-то другим, менее жёстким, законам.

Тут возникает мой кузен Пётр, он намного старше нас с Надей, мы для него мелюзга, но он входит в Надино положение и без устали ныряет, чтобы найти совок. Пётр – и в этом есть что-то от героического эпоса – переворачивает подводные камни, спрашивая жестами из-под воды: здесь? Камни, все в бурых водорослях, обнаруживают обращённую ко дну голую изнанку. Или, может быть, здесь? Мне даже кажется, что камни глухо стучат под водой. Надя беззвучно плачет: о том, куда упал совок, она не имеет ни малейшего представления. Надя, два года спустя ставшая моей первой любовью. А совок так и не нашли – вот она, цена беспечности.

Мы идём по набережной, и я смотрю, как мягко соединяются с асфальтом сандалии моего кузена – с пятки на носок. Я тоже пробую так идти, но безуспешно. В моих шагах никакой пластики, мои сандалии не имеют такого постепенного соприкосновения с землёй, негнущиеся, как вся детская отечественная обувь. Существенно то, что в данном случае мы идём не с пляжа, а на пляж, и впереди ещё купание, ведёрко с песком и все остальные события.

В детстве безгранично не только время, но и пространство. Безгранично в том смысле, что нет границ между местом, где живу постоянно, и приморским городом, куда приезжаю. Как-то они легко переходят друг в друга, без лишних слов. Сутки в поезде – и начинает пахнуть морем, гниющими водорослями, рыбой. У носов кораблей колыхание портовой неопрятности – бутылочных горлышек, арбузных корок, обрывков газет. Даже плюнуть туда страшно: вот, мол, слюна из моего рта в такой грязище будет плавать. Но ничего, плевал.

Все эти события я с трудом привязываю к конкретным годам. Потеря совка (1968) датируется только потому, что это моя первая поездка к морю. И первое воспоминание после ожога – сопоставимое с ним по силе. Такого больше уж не повторялось. Что повторялось: пляж, бабушка курит на ветру. Порывы ветра срывают с сигареты пепел и даже искры. Напоминает Везувий. Курит бабушка и в безветрии. Пепел падает без внешних причин, исключительно под собственной тяжестью. Бабушка шершавой рукой стряхивает его с подстилки, на которой мы сидим. Рядом курит дядя Саша, моряк. Сделав затяжку, он позволяет части дыма выйти наружу, но это лишь приём, игра в кошки-мышки: мощным вдохом выпущенный дым затягивается обратно в рот, умеренно открытый – ровно настолько, сколько необходимо для таких операций. Многие его рассказы начинаются с фразы «Дул страшнейший норд-ост…». Дядя Саша толст, и живот его огромен – в особенности на пляже. Непонятным для меня образом дядя Саша является отцом худенькой Нади и её старшей сестры Наты. А также сыном Наталии Владимировны, подруги моей бабушки. В том, кто кем друг другу приходится, я в своё время разобрался не сразу. Широкому кругу перечисленные имена мало что… Всё понятно.

Вот ещё из раннего: смотрю, как Ната качается на качелях. Чуть не задевает меня ногами. Просит отойти. Объясняет, как это опасно – быть задетым по лицу ногой. Говорит: «Ноги – грубое дело». Одно из первых запомнившихся мне выражений. Грубое дело. Ноги, значит. Ёмко, можно сказать – исчерпывающе. Ната мне кажется рассудительнее Нади, только любят ведь не за рассудительность.