Выбрать главу

И старшим нашеподавай, им заграничногоне надо. Дескать, Битлынам ваши не по вкусу. Большое горе.

Ушёл домой я, хоть и не хотелось.

Молока попил, в гараж подался. Включив приёмник, о Ларисе вспомнил. Сердце заныло. Как у мамы. Кстати – как раз симфонию передают. Скрипки да флейточки. Виолончели. Для сна – нормально. Спать только лёг, слышу, высвистывает меня с улицы Рыжий. Так только он свистит, ни с кем не спутаешь. Как соловей-разбойник – пуще. От его свиста шуба заворачивается – так говорил Иван Захарович. И добавлял: «Всю жизь свою, варнак, просвиш-шэт… Я яво вижу наперёд: из-за тюремной пялится ряшётки… Ох и зряшной уж парнишшонка».

Вышел за ворота.

– Ну? – говорю.

– Приехали! – говорит Рыжий, а сам, как медная блесна, песком натёртая, сияет.

– Кто? – спрашиваю.

– Да эти… девки-то.

– Какие?

– Да переписываемся с которыми.

– Ты.

– Я. И ты сначала-то… сам отказался.

Мода у нас такая завелась. Узнают как-то или от кого-то девчонки имена и фамилии мальчишек из других деревень и предлагают переписываться. И мне одна прислала из Черкасс – Ялани выше по Кеми тут – письмо с предложением дружбы и с настоятельной просьбой отправить ей мою фотку – чтобы хоть представлять, что я такое и как выгляжу. Дуся Тюрюмина – какая-то. А другу – Таня Чурускаева, её подружка, из Черкасс же. С подобной просьбой-предложением. Мы никогда их и в глаза не видели, даже не знали, что такие есть на белом свете. Есть, оказалось.

Сфотографировал я сам себя со скорченной физиономией и сведёнными нарочно на носу глазами – страшнее некуда, как и задумал, получилось – и послал Дусе портрет этот на вечную память. На том общение и прекратилось. А друг мой с Таней продолжают переписку. Как-то ещё по почте не влюбился. Но письма всё-таки хранит – недобрый признак. Люська Маркелова к сестре своей уехала в Исленьск – по ней скучает. Хотя она ему и не давала повода.

Они-то, Таня с Дусей, и приехали.

– Да не пойду я. Спать уж лёг.

– Парень, ты чё?! Совсем рехнулся?

– А как, не выспавшись, поедем?

– Тогда и я уж не пойду.

– Ты, Рыжий, мёртвого упросишь.

– Истома, ты заколебал.

Оделся я. Пошли мы.

Улица в мураве – идти по ней пружинисто, но мягко – как по персидскомуковру; вот и идём мы, чуть пружиня.

Туча скатилась за Ислень. Упёрлась в Кряж, упругим боком в него вмявшись. Розовая. Как будто Бог её облил малиновым вареньем. Чтобы не ослепляла белизной. Раскосматилась её макушка, растрепалась. Она, другая ли гремит. Далеко где-то – глухо и высоко проносится по небу рокот.

Небо раскрасилось – от золотого до лазоревого.

В низине чибисы кричат. Утки раскрякались на лужах – чем-то обеспокоены. Пугает кто-то их. Быть может – кошки. Где только летом те не бродят. Подобно диким.

Ерошка наш гуляет где-то целый месяц. В лесу, может? Поди, уже и не живой.

Старики и старухи на месте – им не спится. Есть что вспомнить, есть что обсудить. Дорога торная – не вязнут, – беседа их не прерывается. И мы у них под зорким наблюдением – уши у Рыжего зардели; свои – не вижу, чувствую – горят.

Лишь самых древних в избы увели – за это время уж проветрились. Помнят они, где были только что, не помнят ли – загадка, в которую и вникать страшно.

Дымокуров прибавилось; ды́мки расширились и уплотнились; с ними туман готов смешаться – после не различишь их и по цвету.

Солнце уже над самым ельником. Когда закатится оно, его короной увенчает. Скоро корона потемнеет – как будто патиной покроется; сколько-то времени спустя и вовсе смоется. Чуть не на сутки.

А Камень долго ещё будет озарённым – день там длиннее, чем в Ялани.

Мужики возле клуба. Женатики. Человек тридцать. Гром ко разговаривают и смеются. Лица у них, как кирпичи, красные. И не только от заката. Чубатые. Виски и затылки у них стриженные. Не как у нас. Мы для них – хиппи волосатые.

Побреют, в армию-то загребут.

Пусть тогда бреют, нам до лампочки.

«Длинноволосые, как Меровинги», – говорит про нас наш учитель истории Артур Альбертович Коланж, бывший наш классный руководитель, ушёл на пенсию недавно, но подстричься не заставляет.

Кружки пивные висят на штакетнике. Пустые. На солнце – как лампочки. Надя, буфетчица, их после соберёт.

Штакетник целый и покрашен – драк давно не было в Ялани. До проводинили встретин.До первой свадьбы.

И так, помню, бывало, что починить-то его, штакетник, после драки успеют, а покрасить до следующей – нет. Может, и краски жалко было – выжидали. Рассудительно. К весенним праздникам покрасили – стоит нетронутый вот, невредимый. Как бы не сглазить.

Глупый вопрос от мужиков:

На скачки, мол?

Рыжий:

– На скачки!

Ноги коверкать, мол?

– А вам-то что?!

Смешно и тут им – не уймутся; июнь – работой не загружены – до сенокоса, до уборочной, – тогда уж станет не до пива им, не до веселья беззаботного, и день и ночь будут пахать.

Вошли мы в клуб.

С улицы. Пока привыкли к полумраку, присмотрелись.

Всё как обычно.

Скамьи-сиденья убраны из зала – часть их в фойе теперь стоит, другая часть на сцене нагорожена. Только вдоль стен оставлены – для тех, кто любит посидеть, есть и такие – наблюдатели.Зачем приходят? Уж и торчали бы со стариками на завалинках, чесали б с ними языки. Одна им радость – пошушукаться. Пусть, думаю, мне не мешают.

Яблоку упасть негде. Шейк и твист – кто на что горазд, и у кого как получается коверкать ноги. С утра такую бы разминку, весь день бы бегал как заряженный. Скрипят подошвы. Пол качается. А чаще – танго. Тут уж обычно: топчись на месте, прижимайся. Те, кто умеет, и вальсируют. Вальс не для нас – не признаём. Играть – играем. Когда просят. Не кобенимся. «Дунайские волны». «Амурские волны». «На сопках Маньчжурии». Тогда Вовка Балахнин, наш солист, кладёт гитару и берёт аккордеон. На нём он – мастер. Надо и мне бы научиться. Звучит красиво. Трогает за живое. Чуть не сказал опять: за душу.

Ещё и этот: Снова цветут каштаны, слышится плеск Днепра… – по обязательной заявке Усольцева Сани – служил он в Киевском военном округе, а дембельнулся год назад – напоминает.Слезой сверкнёт, когда чуть выпьет. «Голова, – говорит, – кружится. А то бы тоже». Что то бы тоже? Смешной он, Саня. Но не злой.

«Осенний сон». «Берёзка». «Грусть». И без названий. Музыка, конечно, задушевная, а танец – для старикашек.

Галя Бажовых на сцене. Сидит возле радиолы, пластинки ставит и меняет. Какую закажут. Не танцует. Не в настроении, значит. А жаль. Глаза у Гали серые, большие. И грустные. Хотя сама она всегда всем улыбается. «Хорошая девушка, – говорит про неё моя мама. – Там и по родове смотри, дурных-то не было». А папка: «Шибко уж смирная, тиха́я». Бойкие нравятся ему, как говорит он, боевые. А мне – чтоб умная была. Ну и красивая, конечно. Галя – такая – соответствует. Но мы знакомы с ней чуть не с рождения, с яслей, и отношусь я как к сестре к ней. Кафку зимой ещё ей дал. Пока молчит. До осени вернёт. И не понравится, но дочитает. Любит Есенина, Тургенева и Гончарова. Надо ей предложить Рамона дель Валье-Инклана. Так, чтобы Рыжий не узнал. А то потом не даст покою. И мне, и Гале. Я-то знаю.

Раскрыл и прочитал недавно в книжице, без корочек, которую мама прячет в комоде под бельём: Но потаённый сердца человек, в неистлении кроткаго и молчаливаго духа… – это о Гале. Так мне представилось. Хоть и не очень-то понятно. Дух должен гордым быть у человека. Ну, в смысле – воля.

Окна шторами закрыты – от солнца. Солнце закатится когда, тогда – от белой ночи. Кто же при свете-то танцует? Малолетки.

Ну, если твист и шейк ещё, так ладно.

Дусю и Таню сразу отыскали. Забились они в самый угол – робкие, – стесняются, из маленькой деревни. Ялань для них – почти как город. Не удивительно.