Я и не заметил, как первоначальный шок от сделанного мной безумного открытия уступил место не менее безумному гневу. Если бы не цепь, надёжно удерживающая меня у бревенчатой стены хлева, то, боюсь, это утро стало бы для Петровича последним. Подумать только: меня, как паршивую скотину отлупили палкой! Как собаку! Как корову!
— Го-оспо-ди-и! Нет, я не набожен, но каким ещё словом можно лучше выразить стон отчаяния?
Корова… Я — корова. Неужели это наяву? Неужели это не кошмарный сон, не пьяное воображение, не галлюцинация сумасшедшего?
Вот он я — вымя, копыта, хвост, да крепкие рога, да горящие от боли бока. Цепь, колокольчик, сено в поломанных яслях, чёрные стены коровника, обоссанная подстилка на подгнившем полу, куча дерьма в углу. Моего — ха-ха — дерьма! И рой зелёных мух над ним.
Не слишком ли реально для галлюцинации? Может, и не слишком — да как от неё избавится?
— Го-о-оспо-ди-и!
— Ну, чего размычалась, милая? Сейчас кушать будем.
С ласковым ворчанием появилась тётка Дарья в наряде уборщицы, неся вёдра с коровьим завтраком.
Я покосился: неужели она думает, что я стану есть это?!
Тётка видимо не сомневалась, что стану. Ведро с пойлом она поставила в стороне, а картошку — прямо перед моей мордой.
— Му, — пожаловался я, отрицательно качнув рогами.
— Ешь, милая, ешь, не упрямься, — проворковала Дарья, — ну, не буду тебе мешать, голубушка. Кушай.
Видя, что я не притрагиваюсь к еде, она неодобрительно поджала губы, взяла лопату и стала сгребать в угол промокшую подстилку.
В этот миг я вдруг ощутил характерный позыв. Хвост мой сам собой приподнялся, и между моих задних ног образовалась свежая дымящаяся лепёшка. Сконфуженно мыкнув, я попятился в угол, и прочие лепёшки, так же как и бесконечный поток невероятно вонючей мочи, угодили прямиком в навозную кучу.
— Ай ты, моя умница, — растрогалась тётка Дарья, — ай ты моя помощница, сокровище моё бесценное…
Жаль, что коровы не краснеют, не то бы тётка стала свидетельницей этого феномена. Не зная, куда деть себя от смущения, я ткнулся мордой в ведро с картошкой и сделал вид, будто ем.
И вдруг содержимое ведра само собой с молниеносной скоростью исчезло в моём вместительном чреве.
— Вот и умница! — восторженным восклицанием отметила сие достижение тётка Дарья, и тут же подсунула мне пойло.
Я механически сунул морду в ведро, но, опомнившись, отшатнулся и фыркнул.
— Ах ты, господи, — всплеснула руками Дарья, — подсолить забыла — голова дырявая!
Подтрунивая над собой, она сбегала в дом и принесла пачку соли. Зачерпнув пригоршню, ссыпала соль в ведро и стала помешивать пойло вымазанной в навозе рукой.
— Пей, голубушка!
Да что же это?! В брюхе моём взбурлило, аналогичный процесс пошёл в голове, я взбрыкнул задними ногами, неистово мотнул головой, вызвав звон колокольчика, и поддел рогом бадью с пойлом. Не успело ещё пойло растечься по полу, как желудок мой присовокупил к нему только что пережёванную картошку и — что усилило моё отвращение — ошмётки наполовину переваренной травы, которой, насколько я помнил, я не ел.
Тётка Дарья судорожно всхлипнула и, причитая что-то тоненьким голоском, убежала.
Я остался стоять (не ложиться же на мокрое), печально глядя в разбитое мною оконце и размышляя.
Тётка Дарья и Петрович были нашими соседями. За окном хлева был их огород, а через забор — наш, то есть огород моих родителей.
Мало того, что я превратился в корову, так ещё — по непонятной логике — в чужую корову! Хотя у нас есть своя — Милка, да ещё две тёлки и бычок, а кроме того свиньи, овцы, не говоря уже о курах. Можно было превратиться в кого угодно, я же стал соседской Берёзкой.
Дома, наверно, уже встали. Отец, правда, на больничном, но у брата каникулы только через неделю начнутся, а мать со скотиной возится, Милку с телятами пора в стадо выгонять. Да и мне на работу пора — не воскресенье…
На работу! Я заплакал и заматерился, но вышло лишь однообразное «му».
Хотелось лечь, но пол был испачкан моей рвотой. Я оглядел себя, точнее мою новую шкуру: сплошь навозные комья. Дарья и Петрович не баловали Берёзку чистотой. Подумаешь, ещё немного грязи! Помявшись, я лёг и закрыл глаза.
Хотелось забыться — слишком много впечатлений. Не тут то было. Вернулась Дарья. Взглянув на неё из-под полуприкрытых век, я вздрогнул: Дарья принесла большущий никелированный подойник.
Дойка!
Я вскочил; копыта мои разъехались, но я удержался. Сгруппировавшись в ясельном углу, я низко нагнул голову, обратив рога в сторону Дарьи, и стал угрюмо следить за её манипуляциями.
Та, с красными заплаканными глазами, достала низенькую скамеечку, вынула из кармана тряпку и, уперев руки в бока, скомандовала:
— А ну, поворачивайся, холера!
От ласкового её обращения не осталось и следа.
Я игнорировал приказ, продолжая угрожать рогами. Тогда Дарья сняла с гвоздя короткую резиновую плётку и стала хлестать меня, норовя попасть по внутренней, более нежной стороне ляжки.
Было больно, гораздо больнеё, чем от петровичевой палки.
К стыду моему, моё коровье тело послушно развернулось, а заднюю, ближнюю к тётке Дарье ногу чуть отставило, приняв, таким образом, классическую позу для дойки.
— То-то, — проворчала моя хозяйка.
Подвинув скамеечку, она села под моим брюхом; хвост, чтоб не мешался, привязала плёткой к ноге, и стала ополаскивать водой из подойника моё вымя, после чего вытерла его тряпкой, засунула её обратно в карман, выплеснула остатки воды на навозную кучу, зажала подойник между коленей и взялась за мои соски.
Боже, какое унижение!
Не смея шевельнуться из боязни перед плёткой, я всё же надеялся, что ничего у тётки не выйдет. И ошибся: минут через пять подойник был полон, молоко, образовавшее на поверхности пенную шапку, едва не лилось через край, а соски мои, так же как и покрытые шерстью уши, горели яростным огнём.
Завершив экзекуцию, Дарья поставила подойник на пол, вынула из кармана пузырёк с цинковой мазью и уняла раздражение в моих сосках, щедро их смазав.
Но раздражение в моём мозгу унять было невозможно. Что я, в самом деле корова?! Забыв о плётке, я что было мочи врезал копытом по скамеечке, по тётке Дарье, по подойнику, — порадовав тёмный хлев очередной за это утро порцией щепок, слёз и сырости. Знай наших!
Дарья, заливаясь, убежала, а я бодро запрыгал и даже попытался выдернуть из стены скобу, к которой крепилась моя цепь; скоба, однако, не поддалась, и я, умерив свой пыл, задумался о перспективах на будущее.
Вскоре вернулась тётка. К моему удивлению, обошлось без битья. Дарья молча выгребла грязь из стойла, насыпала свежих опилок, и, лишь уходя, мстительно процедила:
— Довыпендривалась? Теперь сиди здесь — на пастбище пойдёшь, когда поумнеешь!
Ушла. Я лёг на сухую, пахнущую спиртом и смолою подстилку, и подумал, что свалял дурака, упустив возможность сбежать. Хотя что-то здесь не так: коров за плохое поведение не лишают прогулки и тем более свежей травы.
— Вася, вставай — восьмой час уже!
Сын не отозвался. Мать, оставив подойник с молоком в кухне, вошла к нему в комнату и потрясла за плечо.
— Вставай, Васенька, вставай. На работу опоздаешь.
Вася шевельнулся и что-то невнятно пробулькал. Мать истолковала это по-своему:
— Вот и хорошо. Завтрак на столе — Стёпа уже кушает. Встаёшь? Смотри, не залёживайся, а то проспишь — я в другой раз подойти не смогу, ещё скотину не выгнала.
Сын заворочался, бормоча что-то (как ей показалось) согласное. Мать процедила молоко, наказала Стёпке разбудить брата — если сам не встанет — минут через десять и ушла.
Когда, передав корову, телят и овец заботам пастуха, мать вернулась, было без четверти восемь. Стёпка, гадский сын, удрал в школу, не выполнив просьбы, — Вася всё ещё спал. Ничего чрезвычайного в том не было, старший сын любил поспать и даже — два или три раза — опаздывал на работу.
— Васька, сучий хвост! Ты что творишь? А ну, вставай живенько или я тебя водой полью!