Выбрать главу

— Мне не нужна щекотка для лысины, — счел нужным сообщить Гуу, оставив в покое коробочку и присоединяясь к нам.

— Странная бутылка, — сказала я, указав на емкость темного стекла, закрепленную над прилавком. — Кажется, в ней что-то… или кто-то…

Хозяин расцвел.

— Штучная работа. В бутылке находится джинн, предназначенный для внутренней щекотки. Вы просто выпиваете его вместе с прекрасным кьянти, и в течение двух-трех дней он постоянно щекочет вас изнутри сотней различных способов. Но самое интересное происходит потом…

— Не рассказывайте дальше, — попросил Гуу.

— Мне от одной мысли об этом становится щекотно, — вздохнула я.

Сзади донеслось удовлетворенное похрюкивание коробочки.

— А есть такая щекотка, чтобы защекотать насмерть? — с любопытством спросил Гуу.

Я толкнула его локтем под ребра.

— Есть, — укоризненно сказал хозяин. — Но она не продается.

©Марат Марцион, 2005

Виктория Райхер

Летний сказ

Хозяйка сама встретила Летту на автобусной станции и довезла до дома. Это было ужасно мило с её стороны, потому что Летта была в городе впервые и вряд ли нашла бы нужное место. Дом жил в уютном тенистом районе, по уши в таких же или похожих домах и петляющих аллеях. Приятно у вас как, сказала Летта, вылезая из автомобиля и потягиваясь. Ага, у нас тут курорт, весело ответила ей хозяйка, щурясь от солнца и запирая машину. Курорт, машинально повторила Летта, думая о другом. Курорт.

Она осталась одна у машины, вынула из незапертого багажника сумку и пошла к дому, не спеша. У самого входа сидела и чесала ухо задней ногой толстая черная собака. Ух ты, восхитилась Летта, и присела на корточки. Собака перестала чесаться и с готовностью вошла в протянутые к ней ладони. Хорошая, бормотала Летта, изо всех сил оглаживая и отряхивая кудрявое тело, красивая какая, умница. Собака радостно трясла головой и нежно смотрела Летте в глаза. Она до смешного была похожа на Булю, старую собаку бабушки, которая давно умерла. И Буля умерла, и бабушка. А эта черная толстенькая псинка была каким-то непостижимым образом похожа на обеих. Бабушка тоже была толстенькой и кудрявой. Ну и Буля, само собой.

Ладно, Буль, мне пора, неудобно, сказала Летта негромко и в последний раз почесала собаке плотный бок. Собака ответила что-то невнятное и уселась обратно на теплое крыльцо, а Летта встала и поправила пояс на брюках. От паузы в активных действиях внутри души тяжелым комом заворочалась знакомая боль, но Летта вдавила её внутрь усилием воли. Она натянула на лицо максимально приличное выражение, стукнула в дверь костяшками пальцев и вошла.

Вечер прошел тихо и быстро. Пили чай. Летта рассказала немного о своей работе и о том, какого черта ей понадобилось на два дня осесть в совершенно чужом городе и просить ночлега у чужих, в общем-то, людей. Доброжелательная хозяйка в очередной раз (предыдущие разы были по телефону) объяснила ей, что гостья ей совершенно не мешает, что дом большой и что всё хорошо. Всё и правда, кажется, было хорошо, даже боль сидела где-то в Леттином нутре тихо и наружу пока не лезла.

Впрочем, она-то оживилась, как только закончился вечер. Хозяйка постелила Летте постель в комнате своего сына, давно живущего за границей, и пожелала спокойной ночи. Комната была маленькой и уютной, с окном, выходящим в сад, и деревянным потолком шоколадного цвета. Потолок показался Летте низковатым, а сама комната — чуть более крошечной, чем ей бы хотелось, но в доме она была более чем на птичьих правах и вопросов задавать не стала. Хозяйка закрыла за собой дверь, и Летта осталась одна.

Боль немедленно подняла голову и скрутила Летту пополам изнутри. Знакомое за эти несколько недель ощущение врезалось в мышцы и привычно завладело телом. Глупо, когда что-то так болит, подумала Летта, вяло глядя на стену перед собой. На стене были обои, на обоях прыгали зайчики — кто с морковкой, кто без. Если бы боль была физической, можно было бы, наверное, пить таблетки. Но боль физической не была.

Летте уже давно казалось, что так страдать из-за отношений — из-за каких бы то ни было отношений — глупо и неправильно. Но её как бы не спрашивали, и она вполне себе страдала. Параллельно делая какие-то дела, работая в своём городе и в соседних, заводя знакомства и даже получая от всего этого удовольствие. Дела, удовольствие и работа были как бы отдельно, а боль — отдельно, и Летта — отдельно. Когда боль в душе успокаивалась, ей становилось тепло и тяжело, как после бани. Но успокаивалась боль редко, в основном на людях. В этом была еще одна причина того, что в последнее время Летта так много работала: ей не хотелось подолгу сидеть одной.

Не просить же эту милую хозяйку спать со мной, сердито сказала Летта сама себе, решительно разделась и легла в постель, накрывшись с головой мягким пуховым одеялом. Одеяло оказалось неожиданно тяжелым, а погасший свет мгновенно сделал крошечную комнату чем-то вроде спичечной коробки. Окно было закрыто — хозяйка предупредила, что ночами у них холодно, — дверь тоже (Летте казалось, что в гостях неудобно спать с открытой дверью), потолок лежал на голове и слегка давил. Боль орала изнутри дурным голосом, и от неё закладывало уши и трудно было дышать. Забавно, подумала Летта, сморкаясь в давно непросыхающий носовой платок, почему это так: именно уши и именно дышать. Как это связано? Ну, “душа” — “дышать”, это понятно. Но уши-то почему? Потому что рифмуются с душами, души-уши? Тогда еще болеть должен шиш. Потому что “душа” — “ни шиша”. На этой успокоительной мысли Летта прерывисто вздохнула, поворочалась, пытаясь уложить боль внутри себя в какую-нибудь минимально пристойную позу, сладко отключилась от реальности (вот в этот момент, когда еще не спишь, но уже и не не спишь, у неё обычно НЕ болело), и уснула.

Сначала спалось хорошо и без снов, что само по себе уже было достижением невероятного уровня. Потом стало душно и захотелось проснуться, но не получилось. Потом началось.

Собственно, “началось” оно гораздо раньше — когда Летта поняла, что комната ей тесновата, но ничего не сказала. А теперь просто происходило то, что должно было закономерно произойти. Потолок налился тяжестью и окончательно лёг Летте на голову, закрытое окно не давало дышать, закрытая дверь отделяла от мира. Внутри тела жила боль, но как бы уже и не внутри, потому что тела как бы уже и не было. Летта теперь была боль, а комната — Летта, и поэтому Летта-боль билась в комнате-Летте, и не могла найти выход, потому что выхода было не найти. Комната давила и душила, потому что она на самом деле была — тело, а боль (которая на самом деле была Летта, которая на самом деле была боль) танцевала по всей герметичной комнате, стучалась в стены, пол и потолок, рвалась наружу, но точно знала, что никакого “наружу” нет. Внутри боли поднялась паника, а паника быстро переросла в невыносимость. Невыносимость — это когда нет выхода той панике, которая возникает от безвыходности боли. Мир был прочно и герметично закрыт, мир был — комната, а комната была — Летта, а Летта была — боль, и она билась по стенам, точно зная, что не пробьёт. Выньте меня отсюда, выньте, выньте, кричала в панике какая-то одна оставшаяся мысль, но и она знала, что всё закрыто, потому что спичечный коробок закрыт, а спичка — горит. И вечно будет гореть, вечно, потому что ей же надо как-то дышать дышать дышать дышать

Уфф. Летта рывком села на кровати и откинула одеяло ногой. Герметичная комната кружилась вокруг неё, постепенно замедляя кружение. В висках стучало, сердце колотилось, как ненормальное, хотелось пить и плакать. Пить было нечего, в кухню за питьём идти было неудобно, плакать не получалось. Наверное, всё потому, что мне жарко, решила Летта, плохо соображая, но точно зная, что под одеяло она больше не полезет. Она встала, пошатываясь, ощупью нашла на стуле возле кровати свои брюки и свитер, натянула (холодно все-таки), легла поверх одеяла. Очень хотелось спать.