Все было необычайно вкусно, и поднос быстро пустел. Кое-что было мне незнакомо, и я, стараясь не задумываться, что это за часть тела, только запивал добрым глотком вина.
К нам подходили знакомые Мигеля, обнимались, целовались, кто-то подсаживался, о чем-то спрашивал меня, я что-то отвечал, мы пили за знакомство, но все дальнейшие события этого вечера сплелись в один ровный шум. Я спрашивал о чем-то важном, записывал указания Мигеля, обменивался телефонами с его друзьями. В конце концов мы расплатились, с трудом найдя официанта, и вышли на улицу. Пабло, видимо, знакомый Мигеля, отобрал у него ключи, и мы наконец поехали в гостиницу, распевая втроем "О любимый Буэнос-Айрес, когда я увижу тебя…"
Гонсало узнал меня и даже обрадовался, поблагодарил моих провожатых, я выпил чашку очень крепкого кофе и оставил троих кабальеро обсуждать недостатки парагвайских девушек. Ехать в Сан-Тельмо, в любимый бар Пабло, где нас должны были встретить как родных, я отказался. Не знаю, может быть, и зря, но день, начавшийся в 6 утра в Бразилии, затянулся сверх всякой меры.
Ночью за окном была немыслимая гроза, громадные сикаморы в сквере гнулись чуть ли не до земли, молнии полыхали, освещая всё до горизонта, и дождь налетал залпами, ломая ветки. Я засыпал и просыпался от очередного разрыва грома над головой.
Утром небо было тёмно-синим и холодным. Внизу, в баре, никого не было, но неподалеку звенели посудой, и аппетитно пахло кофе. Я вспомнил о такой полезной вещи, как "включенный завтрак", и отправился подкрепиться.
В этот час в буфете сидели какие-то старательные туристы, судя по размерам и цвету — из Европы, усердно поедающие полезную пищу — овсяные хлопья с молоком, дыню, апельсиновый сок. Меня слегка замутило, я налил кофе, отсел подальше и украдкой закурил. Доставая из заднего кармана помятую пачку, я извлек также листок бумаги с каракулями. Почерк был знакомый, язык определить не удавалось. Постепенно я догадался, что написал всё это сам накануне, но зачем?
Мне казалось, что вспомнить это необычайно важно. Через некоторое время, хотя туман продолжал окутывать ту часть вечера, где появились эти злосчастные несколько слов, я понял, что язык, собственно, и неважен. Вот что было на листке:
"Cortazar" — затем кружочек с выходящей из него вправо стрелкой — затем «Borges» — затем «Italia» — a затем жирная буква Z.
Через полчаса, две чашки кофе и три сигареты, так ничего и не вспомнив, я отправился было погулять, как вдруг увидел за стойкой бара Гонсало. Нечего и говорить, как я обрадовался! Мы обнялись, и он принялся рассказывать, как много я потерял, что не поехал с ними за компанию. Я потребовал у него рюмку коньяку, а потом уже выслушал с интересом и спросил осторожно, не знает ли он, где можно найти Мигеля или хотя бы Пабло. Увы, он помнил только, что они, все трое, поехали под утро в разные стороны, и, значит, живут в разных концах города.
Такой информации было явно недостаточно, поэтому мы с Гонсало сели у стойки и долго, уже вдвоем, рассматривали мой документ.
— Борхес, — сообщил мне Гонсало после долгого раздумья, — это наш великий писатель.
— Понимаю, — отвечал я терпеливо, — и Кортасар — тоже. Но какое отношение они имеют к Италии?
— Кортасар? — возмутился Гонсало. — Ничего подобного. Он, кажется, парагваец.
Чтобы разрешить наш спор, мы позвали девушку, проходившую мимо, и она уверенно сказала, что Кортасар — уругваец.
— Вот видишь, — сказал Гонсало торжествующе. — Я был прав!
Я не нашелся, что возразить, и решил больше не спорить. Тем более что происхождение Кортасара нам ничего не давало — перебросить мостик к Италии все равно не удавалось. Гонсало также предположил, что Z — это знак Зорро, и я согласился, за неимением лучшей гипотезы.
Воздух на улице за ночь изменился. Лето кончалось, похоже, бесповоротно, и я ощутил, всей кожей, как в этом городе может быть грустно зимой.
Я побрел без цели куда-то в другую сторону, на этот раз по авениде Парагвай. Девушки были одеты всё так же по-летнему, и от этого стало немножко веселее. Долго я так шел по гулкой, как каменный коридор, улице, любуясь неожиданно возникающими из-за угла мраморными дворцами, скверами, бесконечными конными генералами, пока не почувствовал вдруг запах моря — мгновенный, почти неуловимый, запах Атлантики.
Он был неуместен и тревожен, и я почти споткнулся, вдруг вспомнив что-то совсем нездешнее: край моря, гниющие бурые водоросли, тарахтение дизеля, добела отмытые дощатые палубы и старые сети. И устриц.
В самом деле, в этом городе суша, равнина — отсюда и до Кордильер — господствовала и не оставляла морю места. Морем сюда прибывали и забывали его навсегда — слишком много здесь было всего остального.
Ветер переменился, но перед глазами по-прежнему стояли грубые, корявые раковины. Я поднял руку и остановил такси.
— Куда? — спросил водитель.
— Знаете, — ответил я, несколько смущенно, — мне хочется куда-нибудь, где подают устриц. — Водитель непонимающе смотрел на меня, и я пояснил: — Mariscos.
Почему-то эта просьба привела его в восторг. Он объяснил, что мне страшно повезло, и он — единственный человек в Буэнос-Айресе, который знает правильное место. Мы развернулись и помчались по узким улочкам.
Дома становились все ниже, и вскоре мы приехали на небольшую круглую площадь, с неизбежным сквером посредине и кучей ресторанчиков по периметру. В этот час на площади не было ни души, только две маленькие девочки качались на веревочных качелях, привязанных к громадной ветке фикуса, и распевали бесконечную песенку. На одной из неприметных дверей красовалась надпись — "Устричный бар", и водитель гордо показал мне на нее.
В кафе было почти совсем пусто, я сел у окошка и заказал дюжину устриц и бокал вина, чтобы не напиваться с утра пораньше. С таким же успехом можно было заказать бутылку, потому что бокал был примерно на пол-литра, по размеру вроде пивной кружки. Пока официант сосредоточенно вскрывал раковины, я рассматривал внутренность кафе. Старые, обшитые черным деревом стены, основательные потемневшие столы, черно-белые фотографии. Та, что запечатлела прибытие генерала Перона из ссылки, была, по-моему, самой новой. Карлос Гардель с друзьями на стадионе Ривер Плейт. Линдберг на фоне самолета перед вылетом в Дакар — тонкие растяжки, хрупкие крылышки, внушительный винт. Карузо в театре Колон. Много людей, свободных и раскованных, смеющихся, таких же красивых, как и сегодня на улицах.
Немолодой сеньор, сидевший у стойки на высоком табурете, тем временем переместился на стул и достал из чехла бандонеон. Он аккуратно расстелил на колене цветную тряпку, устроил бандонеон и заиграл. Конечно, танго, и, конечно, «Кумпарситу», а потом много незнакомого.
Так мы сидели, он играл, как будто сам для себя, сосредоточенно глядя перед собой тяжеловатым, каким-то крестьянским взглядом, а я смотрел то на него, то на хозяина, откинувшегося на спинку старого стула. Когда музыкант слегка подбрасывал бандонеон коленом, звук на мгновение сбивался — я, наконец, понял, как это получается у Пьяццолы. Еще один посетитель, тоже немолодой, подпевал негромко. Потом они спели хором, хрипловато и не очень стройно. Наконец я прикончил неуместных в этом кафе устриц, положил несколько монеток в футляр от инструмента и с сожалением вышел на площадь.