Композитор нахмурился, встал из-за стола, кивком отпустил слугу и, держа в руках конверт, вышел в сад.
Был июль. Легкий ветерок мял траву, трепал кроны деревьев. Вся Ивановка, в которой каждое лето отдыхал Рахманинов, была на виду. За селом начинались волнистые тамбовские поля, зыбко туманились в полумгле перелески, мягко светилась под блистающим крестом церковь. Сергей Васильевич приближался к своему сорокалетию. Но был по-прежнему строен, легок. Коротко остриженную голову держал гордо и прямо. Лицо его — чуть татарское, с крупным носом и серыми внимательными глазами — улыбалось.
Приближалась гроза. Композитор поднял голову вверх, и внезапно налетел настоящий ураганный ветер. Порыв его был так силен, что письмо вырвалось из рук и понеслось к пруду.
«Ну и пусть летит. Как пришло, так и уходит», — улыбнулся композитор.
Небо нахмурилось, и стало темно, как ночью. Рахманинов решил вернуться в дом. Внезапно от кустов к пруду метнулась чья-то тень. Она была угловатой и острой: словно какой-то худосочный господин в цилиндре и черном фраке, изогнувшись, пытался схватить улетавшее письмо. Но какая может быть тень, когда солнца нет? Нет, это вор, вор!
Сергей Васильевич сделал два шага вперед — и тень исчезла. Он стал поворачивать к дому — кто-то, прячущийся в кустах, вновь тенью метнулся к письму.
С неба упали первые крупные капли. Уже не боясь промокнуть, Рахманинов кинулся к лежащему на земле письму. С какой это стати он должен отдавать то, что принадлежит ему? И вдруг грянул гром, и вдали ему отозвался удар колокола. За ним еще и еще. Это пономарь Гаврила предупреждал окрестные деревни о надвигающейся грозе.
Сергей Васильевич поднял письмо и оглянулся. И снова почудилось: в серой зелени, в мокрых кустах прячется человек в черном цилиндре.
Дома вымокший до нитки композитор, не переодеваясь, вскрыл красный конверт. Из него выпало три листка. На листках было длинное стихотворение, аккуратно и без помарок перепечатанное на пишущей машинке. За стихотворением следовала короткая приписка. И тоже без подписи. В приписке неизвестный просил композитора внимательно ознакомиться со стихотворением. Оно, по мнению неизвестного, было словно специально написано для Рахманинова. Сергей Васильевич, уткнувшись взглядом в середину стиха, стал медленно читать.
Снова ударил колокол. «Ну конечно! Колокольчики, колокола! Вот что мне надобно написать! Хорошо, что я догнал письмо. А этот вор, он дело знал… Не будь письма, я бы о стихах Эдгара По и не вспомнил! Неужто кто-нибудь из братьев-композиторов про письмо прознал? Может, этот… лупоглазый, с козьей бородкой? Ну да тут ничего не попишешь. Кон-ку-рен-ция. Соперничество…», — бормотал про себя композитор.
Страшные удары грома заглушали колокол, заглушали, казалось, и сами мысли композитора. Но он все скользил и скользил глазами по бумаге.
И вдруг вся прошлая и будущая жизнь с ее войнами и революциями прошла перед Рахманиновым: вот юность — легкая, ликующая, светлая. Вот молодость, наполненная до краев любовью к музыке, к рекам, лесам, перелескам, к женскому и детскому смеху. А вот и зрелость, переполненная работой, путешествиями, а затем и печалью по оставленной навсегда России.
Прочел про себя композитор, и тут стукнула рама, зазвенело разбитое стекло. Рахманинов резко обернулся к окну: и опять, опять мелькнул черный цилиндр! «Ну уж нет! Мы все звуки согласно устроим! И ничего черным цилиндрам, этим вестникам беспорядка и бунта, не отдадим!»
Сергей Васильевич схватил висевший на стене «Винчестер» и кинулся кокну. «Пугну-ка подлеца как следует!»
Раздался выстрел. И тут же жалобно заскулила во дворе какая-то чужая собака.
— Савелий! — крикнул Сергей Васильевич. — Проверь: что там за собака у нас во дворе визжит!
— Так что, никакой собаки во дворе, ваша милость, нет. Уползла-с! — отрапортовал через пять минут запыхавшийся Савелий. — А кровь-то и вправду осталась. Да и шерсти, шерсти-то! Цельных пять клочков насчитал!