Во всяком случае, как свидетельствует П. В. Анненков, среди наших мечтательных социалистов было подчас такое же отношение к современной Европе, как у правого славянофильства. Социалистическая критика Запада, начатая на самом же Западе, делала завоевания у нас', но при
' В одном письме к Белинскому его друг Боткин писал: «Недаром кричат Шевырев и «Маяк», что Европа находится в гниении; это действительно так
— старые институты семьи, собственности и общества получают со всех сторон удары». «Внимательное созерцание Европы, — читаем в другом письме Боткина, — действительно представляет гниение и распад всего старого порядка». Цитирую по книге Пыпина о Белинском1»*.
54
этом все же не утрачивалась вера в творческие скрытые силы Европы. По авторитетному свидетельству того же Анненкова в его рассказе о 40–х годах, «русская интеллигенция любила не современную, действительную Францию… а Францию идеальную, воображаемую, фантастическую». «У нас искали потаенной Франции», — говорит он тут же (Воспоминания, т. III, стр. 69), и эти слова очень хорошо характеризуют парадоксальное совмещение у наших западников — и особенно у Герцена критики современной Европы с верой в ее «скрытые творческие силы»…
Поэтому, хотя Герцен и ехал за границу без особых иллюзий, но в нем еще держалась вера в Европу, в благотворное влияние политической свободы. Первые заграничные впечатления Герцена были очень тяжелы. Герцен сразу же почувствовал всю огромную силу «мещанства» — все потускнение в Европе былого энтузиазма: раздражение, горечь, обида все сильнее завладевали Герценом, и в первых же письмах из Франции (вызвавших даже суровую отповедь Белинского, приходившего тогда к мысли об историческом значении буржуазии) он горько жалуется, что «мелкая, грязная среда мещанства, как тина, покрывает своей зеленью всю Францию». Первая глава его удивительной книги «С того берега», которую Анненков правильно охарактеризовал как «самое пессимистическое созерцание западного развития», была написана в Италии до революции 1848 года. Уже тогда Герцен чувствовал себя «на другом берегу», и все же, когда разразилась февральская революция, Герцен поспешил в Париж, полный оживших надежд и вновь вспыхнувшей веры в начало социального перелома. Герцен приехал в Париж в мае, а в июне он был свидетелем кровавых июньских дней и неудачи социального переворота. То, что увидел, что пережил тогда Герцен, совершенно убило в нем его веру в какую–то мистическую силу революционизма, в таинственную благотворность его, — ас этим в нем надорвалось и все его мировоззрение, Герцен был так глубоко потрясен и взволнован и вместе с тем с такой непререкаемой силой убедился в утопичности и беспочвенности его мечтаний, что он никогда уже не мог оправиться от этого удара, из убежденного западника он становится постепенно страстным антизападником… «Вещи, которые я никогда не считал возможными в Европе, — писал он тогда, — даже в минуты ожесточенной досады и самого черного пессимизма, сделались обыкновенны, ежедневны». Гражданская война, подавленная решительно и жестоко, разбила все надежды Герцена. Он и раньше склонялся к примату социального над политическим; а теперь он начинает склоняться к прямому политическому скептицизму, и нотки анархизма, устранение политической проблемы все сильнее и чаще прорываются в его творчестве. «Слово «республика», — писал он однажды, — от которого, бывало, я это очень помню, билось сердце, теперь, после 1849—1851 годов возбуждает столько же надежд, сколько и сомнений… Разве мы не видали, что французская демократия, т. е. (фактически) равенство в рабстве, есть самая близкая форма к самовластию?»
Любопытно отметить, что еще в Москве, до поездки за границу, явный перевес социального над политическим у Герцена вызывал реакцию у его друзей; Герцен был еще одинок (как до него был в этом