Выбрать главу

«На краю нравственной гибели», к которой привело Герцена его разочарование в Западе, спасла его вера в Россию, вера в ее будущее. «Я чую сердцем и умом, — писал он в 1857 году, — что история толкается именно в наши (русские) ворота». «С тех пор, — пишет он, — как туман, покрывавший февральскую революцию, рассеялся, резкая простота заменила путаницу, — осталось только два интересных вопроса: вопрос социальный и вопрос русский. В сущности эти два вопроса составляют один и тот же». Есть одно замечательное место, вновь подчеркивающее, что социальная мечта имела у Герцена действительно религиозный характер. «Народ русский, — пишет он, — для нас больше чем родина»; в этих словах, в этом народническом предвосхищении формулы Достоевского о народе–богоносце* выражена глубочайшая вера Герцена в Россию, и с этим соединилось его убеждение, вытекавшее из всей его философии истории и легшее потом в основу целого мировоззрения (см. ниже о Н. К. Михайловском), — что Россия не должна повторять

60

Запада, что она может разв иваться своим особым путем. Здесь у Герцена, в сущности, воскресали те идеи, которые впервые были определены высказаны уже в 30–х т–одах, — здесь снова Герцен оказывается близок к славянофилам. «Должна ли Россия, — спрашивает Герцен, пройти все фазы европейского развития, или ее жизнь пойдет по иным законам? Я совершенно отрицаю необходимость повторений».

«Европа перешла от скве–рных поселков к хорошим шоссе, — читаем в другом месте, — а от mix к железным дорогам. У нас и теперь прескверные пути сообщения — что же, нам сперва делать шоссе, а потом железные дороги?» Замечание это, конечно, весьма слабо разрешает трудности, связанные с учением об особых путях России, но оно очень характерно в то же вр–емя — тем более что все надежды Герцена, как и позднейших народнико–в, возлагались на общину, в которой видели «задаток самобытного будущего развития» и возможность осуществления социального идеала. Несомненно, что своей верой в общину Герцен был обязан опять же славянофилам; еще в 1844 году он противоставлял личное начало — общинному; согласование свободы личности и общинного порядка представлялось. Герцену конкретной исторической задачей, разрешения которой он ждал именно от России.

* *

В лице Герцена перед нами предстал один из западников. Тем существеннее и исторически значительнее тот факт, что, узнав ближе Запад, Герцен пережил глубочайшее разочарование в нем; как ни больно было Герцену расстаться с своей верой в Запад, он нашел в себе мужество посмотреть правде в глаза, нашел в себе силы для того, чтобы признаться, что Запад идет к торжеству мещанства. Конечно, Герцена, как и всех наших западников, увлекал совсем не тот идеал, каким фактически жил и живет Запад; поэтому разочарование Герцена было совершенно неизбежно. Но русское западничество, поскольку оно сохраняло в себе живые связи с русской действительностью, а не вырождалось в космополитизм, всегда имело тот же характер, что и у Герцена. В религиозном укладе души Герцена, в горячем увлечении идеалом социальной правды его увлечение Западом приобрело более отчетливый характер, а художественное дарование придало его творчеству силу исключительного обаяния. Но история русского нигилизма, история общественных движений второй половины XIX века содержит в себе те же черты веры, какими отмечено и все раннее западничество. Утопизм, этот суррогат религиозной философии, остался характерной чертой нашего западничества вплоть до современного коммунизма, и потому то, что пережил и так несравненно запечатлел в своих произведениях Герцен, остается не случайным, не индивидуальным, а типичным фактом. Но произведения Герцена типичны вообще, как встреча русской души с Западом, — Герцен остается родным и близким и тем, кто не был западником. В этом отношении любопытны симпатии к Герцену Страхова, во многом столь близкого к славянофилам, а позже Леонтьева; интересно и то высокое мнение, которое однажды высказал Л. Н. Толстой о Герцене. А о том, что для современной русской