Выбрать главу

Либералы боятся потерять свободу — у нас нет сво­боды; они боятся правительственного вмешательства в дела промышленности — правительство у нас и так мешается во все; они боятся утраты личных прав — нам их еще надобно приобретать.

Чрезвычайные противоречия нашей несложившейся жизни, шаткость всех юридических и государственных понятий делает, с одной стороны, возможным самый безграничный дес­потизм, крепостное состояние, военные поселения, с другой — обусловливает легкость переворотов Петра I, Александра II. Человек, живущий en garni[34], гораздо легче переезжает, нежели тот, кто обзавелся домом.

Европа идет ко дну оттого, что не может отделаться от своего груза, в нем бездна драгоценностей, набранных в дальнем опасном плавании, — у нас это искусственный бал­ласт, за борт его — и на всех парусах в широкое море!

Мы входим в историю, деятельно и полные сил, именно в то время, когда все политические партии поблекли, стали анахронизмом и указывают — с упованием одни, с отчая­нием другие — на приближающуюся тучу экономического переворота. Вот и мы, глядя на соседей, перепугались грозы и, как они, не находим лучше средства, как молчать об опасности.

Я видал действительно барынь, которые во время грозы закрывали ставни, чтоб не видеть молнии; но не знаю, насколько это отвращает удары.

Полноте бояться, успокойтесь, «я нашем поле есть громо­отвод — общинное владение землею/[35]

Иными словами, полнейшее отсутствие элементарных прав и свобод, «темное семилетие», наставшее после 1848-го, не только не вызвали в русских мыслителях отчаяния и без­различия, но дали многим из них понятие о полнейшей про­тивоположности между их собственной страной и относи­тельно либерально устроенной Европой — которая, вполне парадоксальным образом, положила основание грядущему русскому оптимизму. Европа внушала сильнейшую надежду на неповторимо счастливое и славное будущее, предназначав­шееся исключительно для России.

Герценовский анализ фактов был всецело справедлив. Русской буржуазии, можно сказать, не существовало; журна­лист Полевой и чрезвычайно красноречивый литературный чаеторговец Боткин, приятель Белинского и Тургенева, — даже сам Белинский — служили заметными исключени­ями; общественных условий для решительных либеральных реформ, не говоря уже о революции, не имелось. Но у этого обстоятельства, столь горько оплакивавшегося либералами — Кавелиным и Белинским, — наличествовала и весьма при­мечательная добрая сторона. Европейская международная революция разразилась и погасла; ее крах вызвал меж идеалис­тически настроенными демократами и социалистами горькое разочарование и отчаяние. В некоторых случаях люди цини­чески избирали отступничество, в других — искали утеше­ния либо в усталой отрешенности, либо в религии, а кое-кто вливался и в ряды политических реакционеров — довольно схожим образом поражение русской революции 1905 года вызвало у интеллигенции желание каяться и породило духовные ценности «Вех». На русской почве Катков запи­сался в националисты-консерваторы, Достоевский обратился к православию, Боткин отвернулся от радикализма, Бакунин подписал неискреннее «покаяние»; а вообще говоря, само то, что Россия не перехворала революцией и не испытала соот­ветствующего осложнения — разочарования — привело к последствиям,, чрезвычайно отличавшимся от пережитых Западной Европой.

Важнейший факт: страстное стремление к реформам, революционный пыл, вера в возможность перемен, вызывае­мых общественным мнением и воздействием, агитация и, как считают некоторые, заговорщичество ничуть не увяли и не ослабели — напротив, окрепли. Но доводы в пользу полити­ческой революции, чей крах на Западе был столь вопиющим, явно сделались менее убедительны.

На протяжении следующих тридцати лет недовольные, мятежные русские интеллигенты обратили внимание на внут­ренние особенности собственной страны; а затем, отвергнув готовые решения, заимствованные у Запада и никак не желав­шие искусственно прививаться к российскому древу, приня­лись создавать собственные доктрины и вырабатывать спо­собы действий, тщательно приспособленные к решению особых задач, стоявших только и единственно перед русским обществом.

Они готовы были учиться — более, нежели просто учиться: сделаться самыми преданными и прилежными последователями наиболее передовых мыслителей Запад­ной Европы. Но учения Гегеля и германских материалистов, Милля, Спенсера и Конта, отныне следовало видоизменять, приспосабливать к специфически русским нуждам. Базаров, герой тургеневских «Отцов и детей», воинствующий пози­тивист, материалист и поклонник Запада, пустил — причем не без известной застенчивой гордости — куда более глубо­кие корни в русскую почву, нежели разночинцы 1840-х, руко­водимые истинно космополитическим идеалом; куда более глубокие корни, чем те, что пускали, например, вымышлен­ный Рудин или предполагаемый прообраз Рудина — Михаил Бакунин, бывший пан-славистом и германофобом.