Писать о польской реальности нет сил. Разорвет душу. Милош уговаривает себя, что его перо - легче перышка колибри. Это попытка спасения. Первая попытка великой польской поэзии преодолеть шок.
Я убегал по планете, вращавшейся все быстрее...
Разумеется, "эмпирическая биография" дипломата-невозвращенца, оставшегося во Франции, а затем освоившего кафедру славистики в американском университете, помогла Милошу-поэту осознать такой вариант спасения души. Но глубже - мучается сама душа, отчаявшаяся вынести бесконечный плач по убитым. Разумеется, тихоокеанское побережье, где справа - сказочная Калифорния, слева - Сан-Франциско с красивейшими в мире небоскребами и мостом, впереди океан до самой Японии, а вокруг Беркли и споры интеллектуалов - это для врачевания души благословенное место. Но глубже - сама душа, мучительно выбирающаяся из бездны.
Я подолгу сплю и читаю Фому Аквинского.
Разум, предоставленный самому себе, наталкивается на проблемы, для него непомерные. Например: что истинное неотличимо от неистинного. Или: что встречая самого себя, ты встречаешь "ничто". Или: что в словах можно воссоздать лишь красоту, не более.
В самом существе поэзии есть что-то неприличное:
в нас возникает вещь, а мы и не знали, что она там есть,
и вот моргаем глазами, как если бы выскочил из нас тигр
и стоял на свету, обмахиваясь хвостом.
Пластическая мощь образности выдает мастера; в нем есть что-то от Сальвадора Дали; страшный сон скрывает смысл "нестрашной" яви; существование висит на ниточке. Поэт жестами создает невидимый шнур и взбирается по нему вверх...
Я приближаюсь к универсальному.
Универсальное возвращает польскую душу в ситуацию, когда под ногами пустота. Универсум спасает от конкретности. Изощренный разум знает, чего он не вынесет, и укрепляет себя тем, что рано или поздно гекатомбы мировой войны превратятся в холодные надгробья, и нынешние страсти застынут в пыльных книгохранилищах.
После многих воплощений возвращаемся мы на землю,
Но не уверены, сможем ли ее узнать...
Милош находит этой мысли поворот, пригвождающий вас к строчкам:
...Как если бы охотник с копьем
Явился вдруг искать чего-то, что здесь было.
Это дикарское копье и ставит клеймо на "универсуме". Минуя улицу Декарта, спускается к Сене молодой путешественник-варвар. Минуя столетия, профессор, как паучок, выпускает нить и на ней путешествует. Шнур утончается до паутинки. Только бы не оступиться в подробности! Оступишься конец.
Что же он такое: человек, рождаемый женщиной?
В клубок свивается и голову заслоняет,
Когда его бьют сапогами. Бежит, охвачен
Огнем. Бульдозер сгребает его - и в яму.
Ее ребенок. С мишкой в ручонках. В любви зачатый...
Нет, не вынести... Назад, в "универсум"!
Все еще не научусь говорить, как надо, спокойно.
А гнев и жалость вредят равновесью стиля.
Равновесье, обретенное на планетарных весах, планетарно и вознаграждено: Чеслав Милош первым из польских поэтов получает Нобелевскую премию. Польская поэзия, как во времена Стаффа, возвращается к мировым измерениям. И, как во времена Стаффа, должен найтись новый Лесьмян, который напомнит ей, что такое ожог реальности.
Ожуг, ровесник Милоша, делает это. Ян Болеслав Ожуг. Сын крестьянина, отказавшегося переселяться в Америку и задавленный деревом, которое он свалил в родной деревне.
О, смерть, не бери меня в рай,
оставь с топором на земле
на долгую зиму зим,
оставь лежать, как отца,
приваленного к кресту
ольхой, подрубленной им.
Полет разума осажен на почву.
Во сне, как в Лесьмяне, в моих садах
Трава - зеленый, благовонный омут...
И, "как в Лесьмяне", рай немыслим. Изувеченная земля - и ад наш, и рай. И универсум, и клочок поля. И Европа, и Польша.
Глажу горбатую спину
убитой Европы,
сам я такой же калека,
кривоногий и плоскостопый.
Учился на ксендза. Бросил. Предпочел стезю гимназического учителя. Может, чуял бессилие христианства в содрогающемся от языческих страстей мире? Чуял почву, природу, землю, народную жизнь. Увидел, как тектоническая магма ломает и взрывает почву. И как народ сжигает деревню и бежит из нее в город.
Жадные воруют и грабят, ленивые водку хлещут и насилуют сестер своих собутыльников - судья же, их земляк, зовет их на картишки. Некому поднимать молот... Постепенно слепну. Может быть, слепой увижу лучше черную тьму из тьмы.
Не дают ослепнуть - дети, которые упрямо рождаются на этом пепелище. Не "розовые", отрицающие воображаемый Апокалипсис. А черные, как сама реальность, подтверждающие, что она - реальность.
Нет уже тех,
кто спину гнул с серпом,
и кровь их почерневших легких
пьет почва, твердая, как вечность...
Все больше новых, кто рождается в пожарах
вместо умерших и убитых,
живые, как трава, растут в пустых песках.
Эта трава не дает поэзии ни умереть от воспоминаний, ни спастись в невесомости.
Шимборская и Ворошильский
Когда Гитлер и Сталин разорвали Польшу, Виславе Шимборской было шестнадцать. Кажется, это первый случай, когда в биографии поэта не оказалось слова "война". Самое раннее из значимых событий: в 1945-1947 изучала полонистику и социологию в Ягеллонском университете.
Польская душа начинает очередной раз выбираться из-под руин. Гимназическое образование помогает отвлечься от злобы дня: две обезьяны подсказывают ученице ответ на экзамене по всемирной истории. А что, если эту историю отсчитывать не только от обезьяны, но и от снежного человека? Да и от инфузории! От луковицы какой-нибудь, внутри которой нет внутренностей. В нас - мышцы, нервы, жилы, а в луковице - ничего такого: только нимбы золотые, которыми она сама себя окружает. Если бы человечество удержалось на стадии луковицы..
То что?
...то ему не надо было бы проходить через идиотизм совершенства.
К идиотизму героическая польская душа поворачивается иронической стороной. Иоанна Хмелевская с ее тонкой веселостью брезжит в усмешках Виславы Шимборской: все, как в реальной жизни - стреляют, убивают, и только смех сигналит нам: а вдруг это игра?