В этой ситуации, скажу вам, меняется все: и "творческие планы", и интерес к "перспективным тенденциям". Одно дело писать о разных преломлениях одной судьбы. И другое дело - писать об иностранной литературе: о югославах, итальянцах или японцах. Да, я и о них пишу: о Селимовиче, о Ландольфи, о Кобо Абэ. Но так писать о литовцах, как я пишу об "иностранцах",- рука не подымается. Я еще не настолько перестроился. Я еще не оторвал вас от сердца, друзья мои, товарищи глухих лет, союзники по тьме. Я еще с вами в душе не расстался.
Умом понимаю: вы правы. "За стенкой" вам будет лучше. Мне - будет хуже без вас. Прибалтика - это же огромной важности фактор в нашей судьбе. Полвека почти моей сознательной жизни вы, литовцы, вместе с эстонцами и латышами, были для нас - для меня - единственной реальной Европой, вы были - свет в окошке (Петром прорубленном). Не потому, что такая уж тьма без вас: в конце концов, можно быть счастливым и при Ксерксе, и при Перикле,- а потому, что без вас - совсем другая жизнь, чем с вами.
Вот и получается, что в годы, когда мы были прикованы к одной исторической галере, я делал все для вашего духовного самоопределения (то есть искал национальную несхожесть лиц в пределах советского ареала; в любую щель влезал: где сквозит, где веет вольностью, своеобычностью), а когда самоопределились вы до отделения,- руки мои опускаются, и я не знаю, зачем я и зачем со мной все это: у вас своя судьба, у нас своя.
Так когда-то Балтрушайтис, превратившийся из российского авангардиста в литовского дипломата,- ходил по Москве в поисках людей, которым мог бы почитать свои стихи,- и я его понимаю. Хотя не желал бы ему вернуться на "Ступени" и "Тропы" предвоенного Санкт-Петербурга, зависшего над пропастью мировой войны.
Я не хочу возвращаться в 70-е годы, когда я, лукавя и выкручиваясь, протаскивал свои идеи сквозь редактуру и цензуру брежневских времен,- но я не могу не признать, что именно те времена были для меня порой живительных контактов с инонациональными душами нашего общесоветского ареала, и именно тогда я увлеченно писал об Авижюсе и о Слуцкисе, о литовском "зонде в подсознание" и о сравнительных достоинствах критических манер Альгимантаса Бучиса и Гурама Асатиани. То время не вернуть. Все в жизни бывает только раз.
Примем данность как данность, друзья мои. И расставим некоторые точки. Позвольте мне привести здесь цепочку определений, пересказываемых обычно в качестве анекдота, но имеющих некоторое отношение к реальности: литовец - это национальность; еврей - это клеймо; русский - это судьба.
Моя судьба - Россия. Несчастье России - мой рок. Когда я вижу русскую землю, заросшую бурьяном, брошенную жителями, а жителей этих, побежавших в общежития городов,- толпами стоящих перед дверьми пустых магазинов,- о чем другом могу я думать? Именно здесь, на брошенной земле,- корень тех поражений, которые терпит Россия во всех сферах. О чем бы ни думал, это зияет в душе: там, где должен стоять на своей пашне русский человек,- там пустота, пустошь, пустырь; некому работать, некому жить. Здесь корень бед. Отсутствие корня.
Судьбу не выбирают. Русская судьба прибрала меня к рукам. Оглядываясь, я вижу, что произошло это в середине 80-х годов, и литовская фотошкола, делами которой я жил весь 1983 год, была последней крупной моей работой не нерусском материале. Только этот поворот не связан у меня с наступившей эпохой "гласности", но с более глубокими переменами. Человек сталинской закваски, я неплохо жил при Брежневе: это было "то же самое", но несравнимо мягче, либеральнее, вольготнее. И безнаказаннее. Судорожная попытка вырваться из трясины при Андропове заставила признать, во-первых, что мы в трясине по уши, и, во-вторых, что не в силах вырваться. Черненковский год был признанием полной внутренней капитуляции. Поэтому эйфория при начале горбачевской "перестройки" была у меня недолгой: я чувствовал кожей, в какой страшный кризис вошло русское бытие, и не строил никаких иллюзий. Но я не мог уже думать ни о чем другом, кроме как о причинах того горестного состояния, в котором оказался мой народ.
Было время - все к нам шли, хотели быть русскими, включиться в русскую культуру. Теперь - бегут. Не буду углубляться здесь в причины произошедшего, скажу только, что дело вовсе не в "революционной идеологии", занесенной к нам с Запада и исказившей, по мнению некоторых экспертов, голубиную душу русского народа. Дело, я думаю, в тектонических сдвигах геополитики, заставляющих нынешних русских людей бежать с той самой земли, за которую они и их отцы проливали кровь. Дело в самих этих войнах, в давлении окружающих народов на евразийский народ, отвечающий им с той же жестокостью. Если мыслить в категориях троичности, то было три удара: в начале века японский, а потом - два немецких (европейских, ибо не только немцы шли нас убивать). После первого немецкого удара вывернулась Россия наизнанку в революционной судороге и так спаслась. После второго... то есть после Второй мировой войны - вот сейчас мы начинаем переживать ее настоящие последствия. Рушится старое имперское сознание - и кончается русская страница в мировой истории,- та страница, в которую вписал свое Достоевский, русский гений, посланный нам литовцами, впрочем, белорусы считают его белорусом, а причина та, что шли тогда к нам "дети разных народов", чувствуя, что русскими буквами пишется мировая история.
Что станется с русской культурой при утрате ею мировой задачи, при конце ее всеотзывчивости, обернувшейся трагедией саморастраты? Кому мы нужны в качестве провинциально-национальной подробности? И нужны ли в таком качестве - самим себе?
Хотя, может быть, именно этот, единственно некатастрофический, путь нас и ожидает.
В этом случае у меня нет выбора: надо быть с теми, ОТ КОГО отшатываются. Гулять можно от счастливого народа, несчастному надо быть верным.