Посмертное собрание стихов и прозы Коневского вышло в свет в ноябре 1903 г. под редакцией Брюсова лишь с кратким биографическим очерком, подготовленным отцом поэта, и статьей Брюсова «Мудрое дитя. Творческие замыслы И. Коневского»[332].
Эта статья представляет собой первый опыт целостной характеристики творчества и мировоззрения Коневского. Брюсов сумел передать самую суть индивидуальности молодого поэта, те ее особенности, которые делали неповторимо своеобразной его поэзию и обеспечивали ей глубину и значительность: «Поэзия Коневского прежде всего — раздумья. Философские вопросы, которыми неотступно занята была его душа, не оставались для него отвлеченными проблемами, но просочились в его „мечты и думы“, и его стихи просвечивают ими, как стебельки трав своим жизненным соком. Подобно всем своим сверстникам, деятелям нового искусства, Коневской искал двух вещей: свободы и силы. Но в то время как другие искали их в „преступлении границ“, в разрешении себе всего, что почему-либо считается запретным, будь то в области морали или просто в стихосложении, Коневской взял вопрос глубже. Он усмотрел рабство и бессилие человека не в условностях общежития, а в тех изначала навязанных нам отношениях к внешнему миру, с которыми мы приходим в бытие: в силе наследственности, в законах восприятия и мышления, в зависимости духа от тела» (Стихи и проза. С. XIII).
Брюсов уловил и начала внутреннего разлада, проникавшего философско-поэтический мир Коневского: «…рядом с <…> умилением пред тайнами земной красоты, и из этого умиления — возникало и сознание, что все окружающее нас, все внешнее, — такое прекрасное, такое увлекающее — тоже оковы, теснящие наши личности» (Стихи и проза. С. XV). Двуединый пафос поэзии Коневского, по Брюсову, заключается в стремлении к безудержной свободе духа и одновременно в осознании и переживании неразрывной связи духа с плотью, с «наследием веков», с «внешней природой», с «отрадными играми бытия». Хотя Брюсов и не делал в статье историко-литературных сопоставлений, но всем ходом своих рассуждений подводил к мысли о том, что поэзия Коневского представляет собой закономерное продолжение традиций русской философской поэзии XIX в., традиций Баратынского, Тютчева, Вл. Соловьева. Убеждению в исключительной значимости творчества Коневского для литературного процесса рубежа веков Брюсов остался верен и в последующее время. В незавершенной статье 1917 г., посвященной итогам развития предреволюционной литературы, Брюсов называет Коневского наравне с Бальмонтом, Сологубом, Блоком, Андреем Белым и другими авторами, выведшими русскую поэзию из «паралича» 1880-х гг. к ее новому расцвету[333].
Нужно отметить, однако, что творчество Коневского, в значительной мере предвосхитившее идейно-эстетические искания «младших» символистов, тем не менее после его смерти всеобщего признания так и не получило и определяющего воздействия на поэтические новации 1900–1910-х гг. не оказало. В среде символистов оно воспринималось с должным уважением, но без особенного энтузиазма; выдвинуться на авансцену литературной жизни, завоевать широкий круг восторженных почитателей поэзии Коневского не было суждено. Характерен вывод, к которому пришел А. А. Смирнов в статье о Коневском «Поэт бесплотия»: «Он совершил свой малый круг, и совершить другой, более великий, ему не было дано. Но после него осталось богатое, дорогое наследство, которым мы должны воспользоваться. Если Коневской не путеводная звезда, то один из тех немногих, одиноких, мрачно-прекрасных маяков, освещающих дорогу зимней ночью»[334]. Поэзия ближайшего десятилетия не пошла по стопам Коневского, «путеводными звездами» для нее в несравненно большей мере стали поэтические миры Бальмонта и Брюсова; «виртуозность», которую ниспровергал Коневской, стала почти обязательным условием поэтического самовыражения. В 1904 г. Брюсов писал Вяч. Иванову, стремясь привлечь его внимание к творчеству Коневского: «Он пытался сделать (в языке) кое-что из того, что вы свершили»[335]. Действительно, в творчестве Иванова и Коневского немало сходных черт: тяготение к архаической стилистике, риторико-оптимистический пафос, философская насыщенность, восприятие мира как всеединства и т. д., — но стихи Вяч. Иванова отличаются также намеренным артистизмом, широчайшим тематическим диапазоном, исключительным вниманием к ритмико-звуковой организации, «барочной» чрезмерностью изобразительных средств, и это их качество не в последнюю очередь способствовало тому, что именно Иванов стал в 1900-е гг. одним из поэтических «мэтров».
332
В сокращенной редакции эта статья была перепечатана в 1909 г. в антологии «Книга о русских поэтах последнего десятилетия» (С. 103–107); с присоединением «постскриптума» (1910) вошла в книгу Брюсова «Далекие и близкие. Статьи и заметки о русских поэтах от Тютчева до наших дней» (М., «Скорпион», 1912). Многие характеристики, содержащиеся в статье «Мудрое дитя», повторены в позднейшем биографическом очерке Брюсова «Иван Коневской (1877–1901 гг.)», написанном для издания «Русская литература XX века» под редакцией С. А. Венгерова (T. III, кн. VIII. М., <1918>. С. 150–163). Брюсов выслал его в издательство «Мир» 15 сентября 1917 г. (см.: РГАЛИ. Ф. 597. Оп. 1. Ед. хр. 80).
335
Литературное наследство. Т. 85. Валерий Брюсов. С. 446. Аналогичную параллель проводит П. Н. Зайцев в статье «Жертва Утренняя»: «…B. Иванов в некоторых отношениях близко соприкасается с Коневским, приводя к согласному ладу не успевшие найти форму образы последнего и с величайшим правом оспаривая у других принадлежавшие Коневскому права и обязательства к Символизму, как вождя и учителя» (РГБ. Ф. 190. Карт. 71. Ед. хр. 27. Л. 3). С. Крымский (С. Г. Кара-Мурза), указывая, что Коневской в своих стихах «нередко употребляет архаические русские слова, из боязни банальным обиходным словом навлечь оттенок будничной пошлости на изображаемый предмет», также подмечает: «В этом отношении Коневской несколько напоминает другого, также мало известного, но весьма оригинального поэта Вячеслава Иванова» (Семья. 1904. № 6, 8 февраля. С. 11).