«Оттого и солнце занедужило» — решил Ваня, вздохнув, и нехотя полез в сумку за учебником…
Красный солнечный свет через окна упирался в географическую карту и портрет Ломоносова в старой рассохшейся раме; белые шапки обеих полюсов налились ягодным соком, и лицо на портрете ожило, обрело вполне естественный румянец. Михайло Васильич с интересом следил, а не растает ли Северный Ледовитый океан, и не потекут ли его воды вниз, в зоны тундр, лесов и степей.
Катя Устьянцева окунула руку в красный световой поток.
— Клюквенная кровь, — сказала она. — Или брусничное варенье.
— Оближи, — посоветовал ей Ваня.
— Как грубо! — прошептала она. — Что за манеры! В какой семье вы воспитывались, молодой человек? Кто ваши родители?
И вот тут по красной шапке Северного полюса к Южному и по лицу Ломоносова, по его белому парику заскользили пятнышки теней — начался странный снегопад. Нелепость какая-то: на небе ни облака, солнце светит — и вдруг этот снег.
Казалось, из неподвижного, замершего воздуха возникали снежинки, удивительно крупные, словно одуванчики; они свободно витали, должно быть, во всем пространстве между небом и землей, очень медленно, почти незаметно снижаясь, каждая осмотрительно выбирала себе место для приземления. Впрочем, уже упав и почувствовав под собою земную твердь, снежинки могли подняться и кружиться вновь, как живые.
Цепляясь друг за друга, они повисали на изгородях и деревьях, как повисают перелетные рои пчел, льнули к окошкам молчаливых домов. Снеговая завеса заслонила солнце, стало хоть и не сумеречно, а как-то слепо. Бело и слепо. Из окна школы уже неразличимы стали сельская улица с колодцем-журавлём, дорога, истерзанная гусеницами тракторов и с затянутыми ледком лужами.
Снежинки скользили по оконному стеклу, и словно бы от прикосновения их странные звуки долетали в класс: обрывки музыки, голоса, что-нибудь обыденное — плач младенца, звон пилы, лягушиное кваканье… С улицы как бы дуновением ветра принесло вдруг чью-то горячую мольбу:
— Болящу ми душу… страстными навождениями исцели, Мати Божия Пречистая… и ко спасению исправи…
— Сороконожкин, твои фокусы? — прошептала Катя, оглянувшись на учительницу. — Выключи….
Это она подумала, что у него в кармане радиоприёмник. Верно, таковой носил он с собой раньше, но в нём вот уж недели две как сели батарейки, а новых где купить? Катя никогда не звала его по имени или по фамилии — только так: «Сороконожкин» или почему-то ещё «Дементий». Неостроумно, даже глупо, но уж так привыкла.
— Болящу ми душу… — прошелестело от другого окна, и голос был удивителен — исполнен страдания и мольбы.
Все это было странно, однако в школе удивлялись этому вяло, словно уже устали удивляться.
Минувшим летом Катя вдруг повзрослела, то есть она обрела завораживающие признаки девичества — в голосе, во взгляде, во всей фигуре.
— Ишь, какая красавица подрастает! — говорили о ней люди посторонние.
Некоторые выражались так:
— Этот товар не залежится. Уведут!
Кажется, она сознавала, что похорошела и слово «красавица» сладко тешило её, и это сердило Ваню Сорокоумова, потому он называл её «девой» или «барышней». Он как-то очень ревниво стал воспринимать то, что ею откровенно любовались, куда бы она ни пришла.
Сильно изменился и он — это потому, что с ним минувшим летом случилось несчастье: упал с мотоцикла. Будто железная подкова с шипами раскроила его лицо, взрезав обе брови, скулы и подбородок — кто видел его впервые, именно так и думал: лошадь лягнула. По этому поводу он даже стихи сочинил.
Но нет, не лошадиная подкова тому виной — таково уж расположение камней в том ручье, куда он упал, сорвавшись с узкого мосточка на полной скорости.
Семь швов наложил ему на лицо хирург. Прошло несколько дней, и уж сняли те швы, а Ваня всё лежал без сознания, не открывая глаз и не произнося ни слова. Потом будто проснулся и быстро пошёл на поправку. А когда вернулся домой, прежнего Вани Сорокоумова уже не стало — словно каким-то непостижимым образом подменили его в городской больнице: и облик иной, и характер тоже: прежний был нрава веселого, а этот по-взрослому серьёзен, пугающе молчалив.