Всё дальнейшее как бы распалось в сознании Вани на отдельные эпизоды, не связанные между собой.
— Помолись за Митрия Васильича, бабушка, — горячо попросил он. — Митрий воевал… у него ордена.
— Я знаю это, потому и пришла.
— Он погиб не по земным законам — был убит… призраками, — убеждал Ваня. — Оживи его, как оживила меня.
— Он погиб в свой срок и на своей, а не на чужой войне, — возразила она тихо, но твёрдо. — Его уже определили в небесное воинство. Там главное сражение.
— За святую русскую землю?
— И за неё тоже… она богохранима.
Через какое-то время Ваня Сорокоумов уже просил её:
— Пусть и меня возьмут в то воинство, бабушка. У Митрия ног нету, какой с него прок! А у меня руки-ноги на месте, и я молодой!
— Он будет там молодым, — опять возразила старушка. — А ты… у тебя другое… твоё дело впереди. Я попросила за тебя…
— Кого? — спросил Ваня, замирая душой.
Но старушка только улыбалась в ответ: мол, что ты спрашиваешь, когда знаешь! Ваня знал, но ему хотелось слышать подтверждение своей догадки от неё самой…
Митрия опускали в могилу просто завернутым в богатую ткань.
— Почему его хоронят без гроба? — спросил Ваня у той, что была в облике старушки-нищенки…
— Он был воин, — кратко ответила она, словно это всё объясняло.
Над закрытой могилой Митрия Колошина солдаты почетного караула сделали залп из карабинов… и ещё… и так семь раз.
Оркестр сыграл гимн… если только это был именно гимн — очень торжественная музыка, но такой Ваня никогда не слышал ранее.
И там же, на Селиверстовом холме, оказался стол со строгим угощением: кутья в широкой миске… стаканчики с водкой и вином и на каждом стаканчике хлеба кусок с положенным на него ломоточком чего-то вкусного.
Ваня Сорокоумов тоже выпил горькой водки, не стукаясь своим стаканчиком с соседями напротив или рядом: перед ним по ту сторону стола сидели Абросим с семейством, Анна Плетнёва со своими суровыми мужиками… а рядом — по одну сторону мать, а по другую — офицер — золотопогонник, а дальше Веруня с ребятишками, перед которыми грудкой лежали конфеты в виде лесных орехов.
Где сидела на тризне той старушка-нищенка, он не знал…
Но потом, когда уже возвращались в Лучкино, он опять разговаривал с нею — то был какой-то важный разговор, от которого не вспомнить ни слова, осталось только ощущение, что всё сказанное лежит у него, Вани Сорокоумова, где-то глубоко в душе… как святой завет.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
После тех похорон случилось… В ходе сообщения, который был прорыт вдоль деревни, вдруг повеял довольно сильный ветер. Словно где-то открылось окно или образовалась зияющая прореха, и вот возник сквозняк. Этот ветер подталкивал Ваню в спину, как бы принуждая идти в определенном направлении. Подснежный этот ход превратился как бы в вентиляционную трубу.
Ветер становился всё сильнее, донеслись крики… Он прибавил шагу, потом побежал — ноги разъезжались в снегу. Что там случилось? Ему пришла в голову мысль, что где-то впереди поднявшимся вихрем закрутило весь снежный пласт, вихрь захватил и людей. Но в следующее мгновение он услышал заполошный крик:
— Пожар!
На пути ему попалась Махоня.
— Где горит? — спросил у неё Ваня.
— Шурыгины… — успела она сказать.
Впереди слышен был ровный шум — словно там работал реактивный двигатель. Мутная вода текла навстречу бегущему и сворачивала под уклон, к Вырку.
Ваня мгновенно понял весь ужас происходящего: ухарцы добаловались с керосином… небось, чиркнули спичкой, вот и и полыхнуло. В памяти промелькнуло сказанное Веруней: «Самоубьются они у меня».
Ваня бежал, разбрызгивая эту воду. Пахнуло горячим ветром в лицо, красноватый свет осветил толщу снега. А вот и пламя показалось впереди, как раз откуда-то сверху упало горящее бревно. В шуме пожара ему ясно почудились отчаянные крики Алёшки, Илюшки, Никишки. Он кинулся в огонь — спасти, спасти «ухарцев» — но откуда-то появившаяся мать успела схватить его, остановила, словно поймала, крепко обняла.
— Ванечка, стой! Куда ты?!
— Пусти! Там же ребятишки!
— Нет-нет, — горячо дыша, выговорила его Маруся. — Веруня увела их.
Он не сразу осознал это, всё старался освободиться, но мать держала крепко. Он не сразу пришёл в себя от страха за ребят. Его била крупная дрожь — от перевозбуждения.
Невозможно было охватить взглядом всю картину пожара. Сверху клубился дым, словно пытаясь пробраться в ход сообщения, но нижний ветер отгонял его. Именно от этого низового ветра, как в печь из подтопка, огонь разгорался сильнее: слышался треск, бушевавшее пламя рвалось вверх, увлекая всяческий прах и пепел. Снег плавился и как бы увядал.