«Не за епитимью ли написана эта огромная книга. Нетерпеливое многословие писца высказывает что-то подобное», — предположил археограф XIX в. архимандрит Леонид Кавелин{70}. Конечно, это только догадка, хотя и исходящая от ученого, превосходно знавшего и древнерусскую письменность и церковную практику. Следствием давления духовного начальства на Ефросина могло быть не столько написание всей этой обширной книги, сколько срочное завершение ее в начале 1477 года.
Но так или иначе если работа эта была поручена Ефросииу с целью направить его на истинный путь, то действия эта мера не возымела. Ибо срочное окончание работы над «Торжественником» Ефросин отметил способом, который трудно признать благочестивым. На последнем листе рукописи, между словами «Бог мя избавил» и «Силно есмь рад, коли кончах строку последнюю.» он вписал неожиданное и явно неблагопристойное замечание — малопонятное нынешнему читателю, но достаточно ясное и совсем не понравившееся современникам. Запись Ефросина настолько смутила монастырских книгохранителей, что опа была наполовину стерта и кто-то приписал к ней: «О горе ока(я)н-ному, внимающему сего света житие» (т. е. следующему нравам людей «этой» — мирской жизни){71}.
Литературные занятия Ефросина не могли остаться без последствий при новом, более строгом игумене монастыря. Весной 1477 г. он сделал заключительную запись на «Торжественнике», а в конце того же года сразу же после написания апокрифического «Сказания о 12 пятницах» (которое не советовал показывать «многим») покинул Кириллов монастырь. Это был не первый его уход из монастыря; он, по-видимому, «отходпл» из него несколько раз. Вопрос, «кыми винами (по какой причине) ити черньцу из монастыря», Ефросин обсуждал в одном из своих сборников. Кроме обычных причин, указанных в кодексе церковного права — Кормчей книге (если игумен «еретик и блудник», если в монастырь приходят женщины и «отро-чата»), он называл еще несколько — и в числе их такое положение, когда «с кем ненависть и брань будет»{72}.Такое положение создалось, очевидно, в 1477 г., но на этот раэ Ефросин не просто ушел, а «на игуменство поехал», как гласит запись на поле одного из ефросиновских сборников.
Куда же именно поехал на игуменство Ефросин? Мы можем предполагать, что игуменом он стал в небольшом Прилуцком монастыре, подчиненном Троице-Сергиеву монастырю и расположенном в Углпцком княжестве. Именно об этом монастыре упоминалось в одной из троицких грамот — о передаче Иваном Кулодарем земель монастырю и о получении их игуменом Ефросином, написавшим соответствующий документ. Речь шла явно об уже знакомой нам личности — о том самом Кулодаре, которого кирилловский свод описывал как наказанного кнутьем предателя, а Ефросин назвал церковным «татем». Биография Кулодаря восстанавливается довольно ясно. Наказание кнутом за измену Василию II отнюдь не было концом его карьеры: после нее он перешел на службу к врагу Василия II — Ивану Можайскому — и скорее всего именно во время господства Шемяки в 1446–1447 гг., в Москве, «покрал» 300 церквей, а после поражения и бегства можайского князя стал дьяком его брата Михаила, и в то время, когда о нем писала кирилловская летопись, находился невдалеке — на Белоозере.
Пути Ефросина и Кулодаря пересеклись, таким образом, дважды: на Белоозере и в Угличе. О поездке книгописца в Углич свидетельствует и запись в одном из его сборников, где к выписке из «Странника» («хожение к святым местам» из Москвы в Иерусалим и обратно) рукой Ефросина сделано отсутствующее в других списках добавление: «От Белаозера до Углича 240 верст». Получив для монастыря углицкие земли Кулодаря, Ефросин как бы покарал давнего «татя» за украденное им в годы «нестроения» церковное имущество{73}.
По едва ли этот эпизод занимал важное место в жизни Ефросина. Больше никаких следов его игуменской деятельности мы не обнаруживаем, а в 1479 г. Ефросин уже вновь выступает в привычной ему роли книгописца — переписывает (а возможно и редактирует) поэтическую «Задонщину», сохранившуюся в одном из кирилловских сборников. Он возвращается в Кириллов монастырь. Это возвращение совпало с новыми перипетиями борьбы в родной обители и с уходом сурового Нифонта с поста игумена.
Споры в Кирилловом монастыре были связаны и с «большой политикой» тех лет — с борьбой между великим князем и противостоящими ему силами, в частности удельными князьями.
В 1456 г., через полгода после похода на Новгород и Яжелбицкого мира, Василий II приказал «поимати» (арестовать) своего шурина и двоюродного брата — удельного князя серпуховского Василия Ярославича. Верный союзник великого князя в борьбе за московский престол, бежавший когда-то от Шемяки в Литву и возглавивший борьбу за права Василия Темного, серпуховский князь совершенно не ожидал такого удара. В отличие от Ивана Можайского он не успел своевременно бежать и попал в заточение — в Углич. В 1462 г., незадолго до смерти Василия И, серпуховские дворяне сделали попытку освободить своего князя, заговор их был раскрыт, а сами они жестоко наказаны.
Новый великий князь, Иван III, вступивший и; престол в том же году, явно склонен был продолжать политику своего отца и в его наступлении на Новгород и в отношениях с удельными князьями.
Политика Ивана III по отношению к Михаилу Андреевичу Белозерскому начала определяться с конца 60-годов, когда преемником Трифона на посту ростовского архиепископа стал великокняжеский духовник (личный священник и исповедник) Вассиан Рыло, почти сразу же начавший борьбу с белозерским князем за власть над Кирилловым монастырем. Сторонником белозерского князя в этой борьбе оказался глава церкви — митрополит Геронтий, покровителем Вассиана — Иван III; Вассиан со своей стороны поддержал великого князя и в его спорах с Геронтием по церковным вопросам.
Как же относились к этим спорам приверженцы опального Трифона — составители кирилло-белозерской летописи? Как и все летописание второй половины XV в., кирилло-белозерский свод, доведенный до 1472 г., основывался на «своде 1448 г.», но переделывал его по иному, чем великокняжеские своды. Подобно «Нестору XV пека», составитель кирилловского свода вовсе не был чужд «политических страстей и интересов», но еще меньше, чем его старший собрат, он может считаться «официозным апологетом» великокняжеской власти. Он не боялся осуждать носителей этой власть, когда они, по его мнению, поступали несправедливо и постыдно. Он включил в свое изложение целый ряд рассказов о бездарных и подкупных московских воеводах, — рассказов, исходивших, по всей видимости, от опального Басенка. Казнь серпуховских дворян, пытавшихся освободить своего князя, он описал со всеми ее кровавыми подробностями: Василий Темный приказал их «казнити, бити и мучити, и конми волочити по всему граду» (волочить по городу, привязав к копям), а затем велел им «главы отсещи» (отсечь). Множество народа, видевшее эту расправу, «от боляр, и от купцов великих, и от простых людей», были «в ужасе и удивлении»{74}.
Едва ли отношение летописца к новому великому князю, Ивану III, было более сочувственным, чем отношение к его отцу. Рассказывая о присоединении Ярославля в 1463 г., летописец обозвал «дьяволом» «нового чюдотворца» — княжеского «созиратая» (соглядатая) Ивана Агафоновича (речь шла, очевидно, о князе Иване Стриге-Оболенском, великокняжеском наместнике в Ярославле){75}. Но и обездоленных ярославских князей летописец явно не оплакивал — их «прощание» с вотчинами, полученными от предков-«чудотворцев», вызывало у него скорее насмешку.