…все лгали как попало.
Другому верить, видит бог,
Тогда никто ни в чем не мог
И общности не стало…
Но итальянский гуманист Бонфйни, посетивший двор Матвея Корвина вскоре после приезда Курицына, оценил валашского «Дракона» совершенно так же, как и русский писатель: Дракула, по его словам, был человеком «неслыханной жестокости и справедливости» — соединение этих двух свойств казалось Бонфини вполне законным явлением. Так же жесток и справедлив, коварен и исполнен забот об «общем благе» был в «Венгерской хронике» Бонфини и ее главный герой — древний Аттила. Даже брата своего Аттила убил «ради справедливости и беспристрастия, ради соблюдения закона»{144}.
О жестоком и справедливом тиране, творящем жестокости «ради общего блага», люди Возрождения думали не раз. «Новый князь не может соблюдать все, что дает людям добрую славу, так как он часто вынужден ради сохранения государства поступать против верности, против любви к ближнему, против человечности, против религии», — писал младший современник Бонфини, человек, давший свое имя теории «хорошо примененных жестокостей», — Никколо Макиавелли. Как и Федор Курицын, флорентийский философ вовсе не был поклонником жестокой политики государя — он просто исходил из политической реальности своего времени, из того факта, что сама по себе проповедь верности, любви к ближнему и человечности не приводит государственного деятеля к успеху, что для достижения победы проповедник справедливости должен быть «вооруженным пророком».
И все же теория Макиавелли, хотя и основанная на изучении реальной действительности, включала в себя элементы утопии. Утопичной — не по жанру, а по содержанию — была последняя глава макиавеллевского «Государя», где высказывалась надежда на создание «новым государем» единого и справедливого Итальянского государства{145}.
Идея «благой тирании» не была только возрожденческой идеей — она не раз возникала в истории человечества. Но это была опасная идея. Дьяволом можно грозить — но вызывать его не следует. Люди позднего средневековья смогли убедиться в атом уже в XV и XVI веках. Грозная власть пришла и не принесла с собой справедливости. Валашский «Дракон», казавшийся Бонфини такой же далекой и символической фигурой, как Аттила, обрел плоть и кровь в лицо Филиппа II, Марии Кровавой, Екатерины Медичи; жестокости «ради общего блага» обернулись истреблением иноверцев, Варфоломеевской ночью, массовыми убийствами людей. Утопическими оказались и идеи Курицына. Через полвека после падения дьяка-еретика на русский престол взошел царь, которого историк, знающий Повесть о Дракуле, может считать наиболее ярким воплощением этого литературного образа в XVI столетии — царь Иван Васильевич Грозный.
Не этого хотели гуманисты XV века. «Благая тирания» была в их глазах лишь средством против многочисленных мелких «извергов» феодального мира; сделан свое дело, она должна была исчезнуть. О настоят, ей тирании — прочной и длительной — они не думали, как не думал, например, румынский поэт Эминеску, восклицая «О приди, великий Цепеш!» — о диктатуре мелкого тирана, подобного Антонеску.
Государи XVI в. и последующих веков тоже не любили вспоминать откровенные слова тех, кто возвестил нх приход. Они заказывали и сами писали трактаты против Макиавелли, всячески настаивали на том, что власть их — не какая-нибудь временная тирания, а установленная навсегда просвещенная милостивая монархия, пекущаяся о всенародном благе. Не видел никакого «окаянства» в своем «истинно христианском самодержавстве» и Иван Васильевич Грозный. Оп не умышлял ни на кого «мук и гонений и смертей многообразных», никого даже не «прогонял» из своего царства, а если учинял кому-нибудь «наказание малое», то еще «с милостью», писал он Курбскому. И кроме того, все это уже в прошлом — а ныне все его подданные, даже замышлявшие раньше заговоры, могут наслаждаться «всяким благом и свободой» (Грозный писал эти слова летом 1564 г., за несколько месяцев до учреждения опричнины). Вполне понятно, что «Повесть о Дракуле» с подробным описанием жестокостей государя не пользовалась покровительством властей при Грозном — в XVI в. ее не переписывали{146}.
Но как ни далеки были мысли провозвестников тирании XV в. от подлинной действительности последующих веков, как ни открещивались абсолютные монархи от своих провозвестников, история навсегда связала их вместе. Имя Макиавелли уже в XVI в. неизбежно вспоминалось там, где появлялся жестокий и коварный тиран. «Макиавель — школяр передо мною!» — говорит принц-горбун Ричард у Шекспира{147}, не очень стесняясь тем, что исторический Ричард III царствовал за несколько десятилетий до написания книги Макиавелли.
В Англии во времена Шекспира вера в «хорошо примененные жестокости» была уже в значительной степени подорвана — люди XVI в. убедились в том, что сочетание «неслыханной жестокости и справедливости» невозможно, что оно неизбежно приводит к тирании, не имеющей со справедливостью ничего общего. Но что же они противопоставляли планам Макиавелли и его предшественников? Многие гуманисты все еще сохраняли веру в абсолютную власть, считая только, что им следует воспитывать своих покровителей-государей, призывать их настойчиво и упорно к доброте, к милосердию, к нравственному усовершенствованию.
О нравственном усовершенствовании государей думали и в Москве. Примерно в те же годы, когда окончилась деятельность и жизнь Федора Курицына, при дворе великого князя Василия III появился «великий временный человек», постриженный в монахи князь Василий-Вассиан Патрикеев. В отличие от своего учителя Нила Сорского Вассиан начал свою деятельность тогда, когда не было нужды бороться с еретиками. Они были уже разгромлены, и Вассиан мог не забывать поэтому о любви к ближнему. Еретиков Вассиан решительно осуждал, по не одобрял и Иосифа за его жестокость. Еретиков, объяснял Вассиан, надо наказывать лишь в том случае, если они не признают своих заблуждений, и даже нераскаявшихся еретиков не надо казнить: добрые цари ограничивались тем, что приказывали их избить, с бесчестием провести по городу на верблюдах и отправить в заточение. Федор Курицын наверно вспомнил бы при атом совете такую же «милостивую» казнь, учиненную над еретиком Денисом, но и он не мог бы не согласиться, что это лучше, чем массовые сожжения действительных и мнимых еретиков, устроенные Иосифом.
Смелый и красноречивый человек, Вассиан высказывал свои мысли великому князю прямо и открыто. Он был «нестяжателем»; ссылаясь на своего учителя Нила Сорского, Вассиан утверждал, что монастыри не должны владеть «селами с крестьянами». Василий Иванович слушал его со вниманием (он и сам, вслед за отцом, мечтал забрать монастырские земли) и довольно долго держал в милости. Лишь тогда, когда Вассиан позволил себе оспаривать важнейшие приказы государя (арест неугодных людей в нарушение данной клятвы, насильственное пострижение в монахи надоевшей супруги), князь предал его церковному суду и заточил в монастырь. Там Вассиана и умертвили — так же, как, вероятно, и Федора Курицына.
Мысль о нравственном усовершенствовании государей много раз возникала у писателей и общественных деятелей и в последующие века — не по всех случаях это приводило к такому трагическому концу, как у Вассиана, по результаты этих проповедей всегда были более или менее одинаковыми. Николай Михайлович Карамзин, пересказавший в своей «Истории» повесть о Дракуле и осуждавший ее автора за отсутствие «полезного нравоучения», очень гордился, что он может осуждать тиранию, живя «в правлении самодержавном». «Историю государства Российского» он посвятил Александру I; свои взгляды он излагал царю и во время личных бесед. Об этих беседах и их влиянии на российского самодержца хорошо рассказал Александр Иванович Герцен. «История России сблизила Карамзина с Александром, — писал Герцен. — Он читал ему дерзостные страницы, в которых клеймил тиранию Ивана Грозного и возлагал иммортели на могилу Новгородской республики. Александр слушал его со вниманием и волнением и тихонько пожимал руку историографа. Александр был слишком хорошо воспитан, чтобы одобрять Ивана, который нередко приказывал распиливать своих врагов надвое, и чтобы не повздыхать над участью Новгорода, хотя отлично знал, что граф Аракчеев уже вводил там военные поселения…»{148}