«Кто». На тему «кто» см. Ян Гонда, Местоим. ка; В. Топоров, Indo-Iran., 2, и Индоевр. загов., 3.1; к связи «кто» и «другой» — Прус. I — К Топорова, с. 256 сл., и К — L, с. 40. Русское кто, требующее единственного числа даже в конструкции те, кто + глагол, если не смешивать ее с те, которые + глагол, предполагает единую или единственную другость, то есть инакость. Из безответного вопроса Кто (его) знает? по правилу «Если и только если никто, то иной» получается утверждение типа А (его) знает «неизвестно», где А—Бог, но и чёрт или же хуй, Пушкин, архангельское Норвёг (СРНГ 21, с. 278), вообще «иной»; ср. Топоров, Случай *ĈЕN~, прим. 29 на с. 152. Так древнеинд. ka «кто?» само стало именем бога-творца Праджапати, об этом статья Гонды.
Множественное представительства. Ты говоришь мне как ваш представитель, отсюда «вы» вежливое. Множественное вежливости «вы» к одному тебе и множественное скромности, но и величества «мы» про одного себя происходят из множественного представительства. К ребенку не обращаются на вы, потому что он еще не вошел в мир-общину и мировой человек еще не вошел в него, так и с названием зубы мудрости. Переходное от мы всякого представителя к царскому мы это мы выборного артельного старосты, имеющего право говорить за всех (артель у Мельникова-Печерского — В лесах, 1.15), ср. Э. Бенвенист, Семант. реконстр. (9), о смысловом переходе «один из многих» > «первый, единственный» в индоевр. *-poti. Представительский произвол — обычный грех.
К необратимости отношения «я» — другой. Отношение «я»—другой «абсолютнонеобратимо» (Бахтин) без третьего, представителя всех других во мне, моего толкователя, ср. заговорное обращение к Гермесу, «который в сердце», εγκáρδιος, — Греч. маг. пап., 5.400, 7.668 и 17Б.1. Ребенок еще без этого третьего способен потребовать, чтобы другие не говорили о себе «я», «я»-де только он, или же прочесть слово яблоко как тыблоко, по рассказу Буква «ты» Пантелеева, так и Флоренский в письме жене из Соловецкого лагеря от 27.5–2.6.1935: «Помнишь, как Оля обиделась на меня за янтарь и сказала тынтарь.» (ФСС 4, с. 236). Бестолковые девяты люди не могут досчитаться одного[8] тоже из-за того что для каждого считающего отношение «я» — другой необратимо.
Разделение себя у Борхеса и Льва Толстого. Борхес и я: уже с заглавия и почти до конца этого одностраничного рассказа, вошедшего в сборник Создатель (Еь насеоон, 1960), Хорхе Луис Борхес отделяет свое я-для-других, то есть для нас, его читателей, от я-для-себя, говоря этико-эстетическими категориями Бахтина, прежде всего работы Автор и герой. Именитый Борхес с «его литературой» — «другой» самому себе, el otro (так будет позднéе назван рассказ о встрече двух Борхесов, старика и юноши); в этом отчужденном su literatura слышна концовка верленова Искусства поэзии Et tout le reste est littérature, как и в яростной Четвертой прозе Мандельштама. Художественному разделению себя у Борхеса соответствует, кроме бахтинского философского, исповедальное разделение в дневнике Льва Толстого под 8,11 и 18.4.1909:
Как хорошо, нужно, пользительно, при сознании всех появляющихся желаний, спрашивать себя: чье это желание: Толстого или мое. Толстой хочет осудить, думать недоброе об NN, а я не хочу. И если только я вспомнил это, вспомнил, что Толстой не я, то вопрос решается бесповоротно. — Тебе, Толстому, хочется или не хочется того или этого — это твое дело. Исполнить же то, чего ты хочешь, признать справедливость, законность твоих желаний, это—мое дело.--