Плохо обстояло дело с произведениями современных авторов, иные из них иначе, как макулатурой, назвать невозможно. Например, «Трильби» и «Казнь» Г. Ге, «Новый мир» Баррета и другие. Но и эти пьесы братья стремились повернуть в сторону трагедии. Так, «Казнь» была сыграна 162 раза. Ею часто начинались их гастроли.
Ко дню своего юбилея братья поставили драматическую поэму А. К. Толстого «Дон-Жуан». Сделали они это первыми: ранее произведение находилось под цензурным запретом. Критика оценила исполнение высоко.
Юбилей прошел, гастроли продолжались, а вместе, с тем возобновлялась работа над ролями, иногда сыгранными десятки раз. Они еще и еще раз пересматривались, шлифовались.
Подводя итог творческой деятельности братьев, известный провинциальный актер А. А. Сумароков говорил: «Братья Адельгейм являлись живым примером того, как должен вести себя актер на сцене и в жизни»[30].
Чем больше старели артисты, тем внимательнее они следил за своим физическим состоянием, особенно Роберт Львович. Кроме фехтования он занимался гиревым спортом, увлекался альпинизмом, а когда готовил роль Кина, брал уроки бокса. И едва только начинал полнеть, тут же садился на суровую диету. Когда же его уговаривали съесть лишнее, повторял: «Хорош трагик с животиком!»
За гримировальный столик Роберт Адельгейм садился не менее чем за полтора часа до начала спектакля. На шелковое белье он накладывал эластичные бинты, убирающие излишнюю полноту. При помощи специальных лент стягивал морщины на лице. Даже во время репетиции Роберт Львович массировал подбородок.
Вот что рассказывал один из тех, кому довелось вместе с братьями участвовать в спектаклях. Идет «Уриэль Акоста». «Перед сценой проклятья Роберт Адельгейм долго меряет расстояние между колоннами. Для него расстояние, равное четырем сантиметрам, имело значение. В кульминационный момент Роберт с верхней ступеньки делал два шага вперед и катился по лестнице к одной из колонн с таким расчетом, что левая рука вытягивалась под узким лучом прожектора из-за колонны настолько, чтобы зрителю видна была только кисть. Конвульсивно хватающие воздух пальцы так ярко выражали человеческое состояние, что эта сцена потрясала зрителей»[31].
Однажды перед спектаклем «Разбойники» партнер спросил у Роберта Львовича, зачем он распорядился поставить за кулисами, под определенным углом деревянные щиты? Все равно зрители их не увидят.
Адельгейм ответил: «Я и не хочу, чтобы они были видны. Но, произнося монолог, мы стоим в профиль к зрительному залу. Значит, звук будет уходить за кулисы, в пустоту. А от этого щита с металлической бумагой он отражается и идет в зрительный зал. Нужно, чтобы каждое слово монолога было слышно»[32].
Воспитанный в немецкой семье Роберт Львович хоть и хорошо говорил на русском языке, но бытовые роли ему давались трудно. Рафаил Львович рассказывал, что сам он русскому языку учился у своей няни, брату же этого сделать не удалось. Поэтому когда дело касалось обыденной беседы, бытовых тем, Роберту Львовичу не всегда хватало слов. Если он играл Отелло, Гамлета, испанского певца Годду, никто не замечал у него ни малейшего акцента, а вот когда шла русская пьеса, то не то чтобы акцент, а какие-то иностранные интонации иногда его подводили. Впрочем, даже когда в обычной беседе Роберт Львович произносил простое русское слово «парень», то в его устах оно казалось каким-то чужеродным.
Сценической техникой трагического актера братья владели в высшей степени. Например, в спектакле «Уриэль Акоста» перед сценой проклятия Роберт Львович снимал грим и лишь слегка пудрил лицо, чтобы оно при свете прожекторов не блестело от вазелина. Юдифь после второго приказа раввина отходила от Акосты, и он чуть-чуть бледнел. А после реплики Юдифи: «Ты лжешь, раввин!» лицо его вспыхивало, как у молодой девушки. И, наконец, в сцене отречения он бледнел так сильно, что казался мертвым.
Поразительно звучала фраза Акосты, прерывающая рев фанатиков: «Молчите все-е». «Сколько музыки было вложено в эту фразу и какой она была окрашена силой, волей, страстью»[33]. И после этого следовало падение по ступенькам из-под колосников к порталу.
Рафаил Львович в той же пьесе играл небольшую роль дряхлого раввина Бен Акибу. Но какое богатство и разнообразие интонаций было заложено в двадцати двух стихах, заключающих в себе силу и бессилие, «Иногда звук его голоса совсем замирал, но как бы тихо ни произносил Рафаил Адельгейм свой текст, задыхаясь и кашляя, ни одно слово не пропадало, не застревало у рампы»[34].