Заканчивал трагедию Дальский с удивительным благородством. Последний монолог: «Постойте, слова два хочу сказать вам прежде» он произносил с достоинством рыцаря и с горьким раскаянием в совершенном преступлении.
Критик Ю. Д. Беляев так оценивал исполнение Дальского: «Он показал вчера живой и сильный образ, в котором чувствуется истинное вдохновение художника, упорный труд и горячая любовь к делу. Темперамент его получил теперь хорошую узду зрелого размышления. Но там, где чувству дается полный простор, темперамент этот выливается на волю и увлекает своим устремлением всю публику. И потом вдруг на полном ходу, на полуслове горячей фразы, что-то совершается в душе страдающего мавра, раскаяние ли, новое подозрение, или просто ужас к самому себе, но эта внезапная остановка заставляет зрительный зал притаить дыхание. И так до нового порыва, до нового увлечения»[158].
Как писал очевидец, Дальский представлял Отелло не ревнивцем, «а честным и прекрасным воином, доброй душой. Когда Яго вливает в эту душу яд и пытается подорвать веру в правду, Отелло становился похожим на зверя. Он душил Дездемону не потому, что ревновал, а потому, что оскорблена сама правда»[159].
Приехав в 1915 году на гастроли в Петербург, Дальский опять сыграл Отелло. Рецензенты единодушно писали, что лучше всего ему удавались сцены, в которых Отелло переходил от гнева к страданию, — словом, те места, где рисуется он не зверем, а доверчивым несчастным страдальцем.
Но как бы ни играл Дальский, он любую постановку, в том числе «Отелло», превращал в моноспектакль. Его мало интересовали декорации и костюмы, даже его собственный. Велизарий рассказывала, как к ним в театр на гастроли приехал Дальский. Антреприза была бедной, и костюмер принес для роли Отелло ворох тряпья. Боялись, что за такие костюмы Дальский просто отколотит антрепренера. Но оказалось, что костюмы его ничуть не смутили, он выхватил из рук портного какой-то халат, тряпку для головы, и, не примеряя, бросил на подоконник. С «мавританским» костюмом было покончено.
«Где Дальский — там театр» — эту формулу артист постоянно повторял и был в ней совершенно уверен. Все остальное могло в чем-то помочь, но ни в какой мере не определить. Впрочем, в последние годы жизни артист начал обращать большее внимание на аксессуары. Так, об его исполнении Отелло писали: «Прекрасный грим, при соответствующем обдуманном костюме, изящные жесты и благородная фразировка — все это соответствовало впечатлению и давало фигуру Незабвенного Отелло»[160].
Из шиллеровских ролей назовем Арнольда Мельтхаля из трагедии «Вильгельм Телль» (сезон 1893/94 года). Рецензент специально отмечал, что во всей пьесе человеческий тон можно было услышать только у М. И. Писарева, игравшего Артингаузена, и у Дальского[161].
Герой Дальского был совсем юн. В сцене, в которой он узнавал об ослеплении отца, артист входил в комнату неслышными шагами и замирал, слушая подробности рассказа. Когда ужасное слово было произнесено, он вздрагивал, и стон «вырывался из его груди». «Как передать и драматизм и мелодичность того стона?» — спрашивает рецензент. И все это без всякой неврастеничности. Едва только начинался разговор о руководстве восстанием, глаза Мельтхаля загорались отвагой, грудной голос звучал все выше, показывая страсть и силу.
Давая общую оценку таланта Дальского применительно к ролям Шиллера, Кугель писал: «Я очень ценю талант г. Дальского. Он индивидуален, характерен, резко импульсивен. Он дерзок, жесток, полон вызова и упрямства»[162].
В том же сезоне 1893/94 года Дальский сыграл Фердинанда в трагедии «Коварство и любовь». Когда позже он выступал в этой роли на гастролях, критик писал, что «г. Дальский заставлял забывать свою далеко не юношескую внешность, вызывая у зрителей слезы и бурные аплодисменты»[163].
Играя Фердинанда, Дальский бывал, как обычно, и прост, и эффектен, и естествен. Подчиняясь шиллеровской интонации, актер слегка декламировал и вместе с тем жил на сцене бурной, тревожной, трепетной жизнью. «Было что-то юношески нетерпеливое, порывистое и радостное в его первом появлении в доме Миллера. Не зрелый муж, армейский майор, аристократ, а горячий, увлеченный, впервые испытавший радость большого чувства мальчик являлся перед зрителями и сразу же привлекал их на свою сторону»[164].