Выбрать главу

В Нейссе музыкальная жизнь била ключом. В конце 1915 – начале 1916-го там сформировали целых три коллектива: симфонический оркестр под руководством прапорщика Степана Щуко, хор под началом штабс-капитана Николая Гурова и оркестр мандолинистов (он же Неаполитанский хор) поручика Дмитрия Кемарского.

В оркестрах играли не только любители, но и профессиональные музыканты. Скрипач-прапорщик Борис Федулов отвечал за вторые скрипки (командовать ими у него получалось лучше, чем солдатами на фронте). Чиновник санитарного ведомства Стоклясс заведовал первыми скрипками. Игравший до войны в струнном оркестре прапорщик Северинов исполнял душераздирающие соло на виолончели. Лучшим контрабасистом считался Владимир Лесневский, бывший капельмейстер 29-го пехотного Черниговского полка. Руководитель симфонического оркестра Степан Щуко тоже был из капельмейстеров, до войны он служил в 1-м лейб-гренадерском Екатеринославском полку и выступал на сцене императорских театров.

Но даже звонкоголосые хоры и сыгранные оркестры не могли конкурировать с лагерными театрами. Их обожали, ждали премьер, в пятый, десятый, сотый раз смотрели глуповатый чудной водевиль, в котором все было известно – от покашливания карлика-суфлера до заключительного обморока проказливой Лулу. Впрочем, Лулу старалась изо всех мужских сил: каждый раз меняла угол падения, добавляла эффектов: то ойкнет, то страстно задышит или, умирая, вдруг пошлет в зал воздушный поцелуй.

Театральные постановки были кульминацией лагерного искусства, его gesamtkunstwerk. В подготовке спектаклей участвовал весь лагерь. Нужны были крепкие руки плотников, верно рассчитанный чертеж сцены, декорации с живописной перспективой и не менее живописными торсами атлантов, реквизит, костюмы, программки, билеты. А еще хор, оркестр, декламаторы, актеры и даже ядовитые критики, мнение которых всё же ценили.

Театр был лучшим выходом из психологического тупика. Пленные, конечно, знали и другие, запрещенные средства: тоску заливали алкоголем, денатуратами, столярным клеем, лаками и даже опием, который самые отчаянные головы покупали или выменивали у местных жителей и охраны. Некоторые совершали самоубийство.

Театр был отдушиной. Спасительная темнота партера распаляла воображение, и зрителям казалось, что нет ни лагеря, ни часовых, ни проволоки, ни бетонных стен, что они в любимой Александринке или Московском художественном; пьеска, конечно, так-сяк, проходная, но нужно же убить где-то время. Казалось, что год сейчас 1911-й. Что жить уютно и жизнь предсказуема, предсказана театральной программкой, в которой, рифмуясь, сменяют друг друга любовь, разлука, кровь и мука, но даже у крови привкус гранатового мармелада. А в антракте подают птифуры и «вдовушку Клико». И эти прически а-ля грек, и эти летящие платья-туники – только что их видели в журнале, и вот они уже на сцене, на лучших стройных, страстных этуалях. Можно узнать каждый штрих известного портного, назвать точную цену каждого шепотливого платья, того самого, которое выбирали в уютном, медвяно-золотистом «Пассаже» и несли в картонке, перехваченной пошлой лентой, дамам сердца с такими же лентами на талии. Невский скрипел под ногами, нестерпимо давил крахмальный воротничок, неприятно подмерзали пальцы рук: флорентийская кожа перчаток не спасала от русских морозов, остро-свежих, лунных, звенящих. Хотелось немедленно затянуться гаванской сигарой, и так влекло обратно, в Петербург, в Москву, во Флоренцию, на самый дальний Восток, хоть куда, хоть в самую гущу пошлой вампуки…

Снова покупали билеты, и снова была вампука – нетвердые силуэты, снятые по кальке со звонкой, золотой, нездешней жизни, которую всё еще ощущали кончиками холодных огрубевших пальцев и видели иногда во снах.

«Наши глаза изголодались, нам хотелось видеть настоящие воротнички, настоящие галстуки, подлинные роскошные женские платья», – вспоминал пленный офицер. Другой говорил о том, что на театр тратили последнее: отказывались даже от хлеба и табака, копили пфенниги, покупали билеты в партер и там забывались. Голод глаз был сильнее голода утробы.

Но голод глаз – причина, почему лагерный театр не стал площадкой экспериментов, хотя мог бы. Начальство не слишком интересовалось репертуаром: нет на сцене эротики, политики – и ладно, пусть ставят что хотят. И могли бы поставить жужжащие футуристические драмы про авиацию и модуляцию, или повторить, например, скандально-провальный успех «Парада», только что показанного в Париже, или даже изобрести нечто модерновое в стиле «Русских сезонов», знакомых многим по цветным фото и цветастым похвалам журнальных критиков.