Выбрать главу

И Толстой, и Гоголь, и Белинский порождены каким-нибудь непониманием в чем-нибудь, в каком-нибудь крошечном пунктике, а серьезные и умные люди, отлично понимающие, где, в каком пунктике коренится непонимание, - увы, не Толстоые, не Гоголи и не Белинские.

Сергей Гандлевский выступил в неприличествующей поэту роли серьезного и умного человека.

Недавно объявился новый интересный автор - Александр Гольдштейн, родом из Баку, живущий в Израиле и выпустивший в Москве книгу статей "Расставание с Нарциссом". Я оставляю за собой право высказаться об этой книге и ее авторе в другой раз (они, несомненно, заслуживают специального разговора), сейчас же приведу только несколько фраз из статьи Александра Гольдштейна о Маяковском:

Пространство языковых фантазмов раннего Маяковского - это территория гнева, тоски, сексуально-лирических признаний, воплощенных и поруганных снов ... Территория освобожденного подсознания, футуристического слова и плодотворного языкового насилия ... неизмеримо расширяет традиционные для русской культуры границы... В отрезанной от "реальности", довлеющей себе сфере языка и воображения Маяковским были созданы коды возмутительного и преступающего: свидетельство проникновения поэта в табуированную сердцевину поэзии, которая есть голос недозволенного, утопического, желаемого, голос того, чему не может быть места и о чем только и должно говорить поэту. ... художник, желающий делать искусство, не обязан связывать свою судьбу с землями, где соблюдаются права человека, но обязан выбирать для себя такие пространства земли, где клубится энергия эпохи.

Написано как будто специально против Гандлевского. И ведь прав-то Гольдштейн: нельзя приобрести поэтический капитал, одновременно блюдя либеральную и общедемократическую невинность. Гандлевский же хочет именно этого. Дудки, как сказал бы тот же Маяковский, - ничего не получится. Не получится поэзии из прав человека. Но и Гольдштейну с его архаическим новаторством ничего не светит: о Маяковском, поэзии и революции можно говорить только в прошедшем времени. Что, собственно, Гольдштейн и делает: у его книги подзаголовок - "Опыты поминальной риторики".

Так что получается, что и Гандлевский по-своему прав. Он только не хочет сознавать собственной правоты, признаться в ней не хочет. Правда же в том, что поэзия кончилась в России вместе с революционными безумствами, что права человека и рынок сейчас важнее всяких стихов. Или по-другому: стихи можно писать и сейчас - но не всерьез, а иронически и пародийно. Это называется постмодернизм, и как бы его ни торопились похоронить русские культурно озабоченные люди, с его нынешним и будущим длительным торжеством придется примириться. Поэзия возродится в России вместе с каким-нибудь новым безумием - с новым мифом, но я совершенно искренне надеюсь до этого не дожить. Мне на мой век вполне хватит классиков - тех же Маяковского с Цветаевой.

Как сказал один критик в "Новом Мире":

Какая-то грозно-объективная воля производит в наше время ликвидацию поэзии руками самих поэтов, и она уходит из нашей жизни, унося с собой свою тайну.

Это и к Гандлевскому относится: им тоже управляет какая-то грозная воля, заставляющая его уничтожать поэзию проповедью общежительных добродетелей. И ведь нельзя сказать, что он единственный трезвый среди пьяных. Я могу назвать многих таких вдруг отрезвевших поэтов, но вспоминается больше всего Лев Лосев, эту ситуацию осознавший, можно сказать, теоретически. У него в одном стихотворении сказано: "Мы в наши полимеры Вплетаем клок шерсти, Но эти полумеры Не могут нас спасти". В стихотворении говорится, как поэт с завистью смотрит за железную изгородь сумасшедшего дома, куда вывели психов на прогулку: "Там пели, что придется, Переходя на крик, И финского болотца Им отвечал тростник". Лосев искренне хочет стать безумным, и действительно, какой-то "клок шерсти" иногда у него попадается: он, например, любит и умеет притворяться рыбой. Но указанные слова хочется привести в инверсии: шерсти клок. Тогда получается, что в наше время поэзия - паршивая овца.

Вот одно из важнейших для меня стихотворений Лосева:

Над белой бумагой потея, перо изгрызая на треть, все мучаясь, как бы Фаддея еще побольнее поддеть: "Жена у тебя потаскушка, и хуже ты даже жида..." Фаддею и слушать-то скушно, с Фаддея что с гуся вода. Фаддей Венедиктыч Булгарин сьел гуся, что дивно зажарен, засим накропал без затей статью "О прекрасном" Фаддей, на чижика в клеточке дунул, в уборной слегка повонял, а там заодно и обдумал он твой некролог, Ювенал.

Ведь что интересно в этом тексте? Вполне ощутимая симпатия поэта к Булгарину. Бывают в жизни - лучше сказать, в истории - такие положения, когда Булгарин делается значительнее Пушкина, и это нужно заметить, нужно понять. Булгарина разумею не доносчика, а дельца, умеющего в жизни устраиваться, хотя бы и через литературу. Сейчас наступила эпоха, когда гусь стал важнее прекрасного: прекрасное и есть гусь.

Нам остается надеяться, что вместо исчезающих поэтов появятся в России пахнущие одеколоном рабочие.

Впрочем, пример и опыт Соединенных Штатов Америки показывает, что тут возможны варианты.

Анатолий Найман в книге об Ахматовой рассказывает такую историю:

Когда в Ленинград приехал Роберт Фрост, на даче у Алексеева-англиста была устроена его встреча с Ахматовой... Ахматова рассказывала, что Фрост спросил у нее, какую выгоду можно получать, изготовляя из комаровских сосен карандаши. Она приняла предложенный тон и ответила так же "делово": "У нас за дерево, поваленное в дачной местности, штраф пятьсот рублей". Фроста-поэта она недолюбливла за "фермерскую жилку". Приводила в пример стихотворение, где он утверждал, что человек, которому совсем уже нечего продать, так плох - хуже некуда. Высказывалась в том смысле, что на таком уровне и таким образом поэту рассуждать все-таки не пристало.

Как бы ни относилась Ахматова к Фросту, но Фрост поэт уж никак не меньший, чем Ахматова. Получается, что фермерская жилка совсем поэзии не противопоказана. Тут, казалось бы, и вопросов нет: пейзанин - он и всегда был поэтичен. Но Фрост не только деревья валил, но и торговле, выходит, толк ведал.

Тут дело, однако, не торговле, а в языке, то есть в той же поэзии. Есть в английском такое выражение: продать себя, и оно означает отнюдь не проституцию. Продать себя значит - доказать свою ценность, нужность, общественную пригодность, то есть, опять же, умение выйти на рынок, - а такое умение и оказывается мерой достоинства человека.