Вот они скоро уже уйдут, думал мистер Фрэзер, и унесут с собой "Кукарачу". Тогда он включит радио, ведь радио можно приглушить так, чтобы еле-еле было слышно.
Я могу сказать о себе, что полюбил радио после этого рассказа. Может быть, он и оказал подспудное влияние на всю мою последующую жизнь. Лежать в больнице, как мистер Фрэзер, и слушать в наушниках радио, когда все вокруг затихает, - что может быть лучше (конечно, если при этом не смертельно болен, а лежишь с твердой надеждой на выздоровление).
Днем радио было плохо слышно, и говорили, что этого из-за того, что в окрестных горах много руды, но всю ночь оно работало прекрасно, и когда одна станция прекращала работу, можно было передвигаться дальше на запад и ловить другую. Последней был Сиэттл, в штате Вашингтон, и благодаря разнице во времени, когда кончали передачу в четыре часа утра, в больнице было уже пять часов утра, и в шесть можно было поймать утреннюю музыкальную передачу из Миннеаполиса. Это тоже возможно было благодаря разнице во времени, и мистер Фрэзер любил думать о музыкантах, приходящих утром в студию, и представлять себе, как они выходят из трамвая на рассвете, неся свои инструменты. Может быть, этого и не было и они оставляли инструменты там, где играли, но он всегда представлял их себе с инструментами. Он никогда не бывал в Миннеаполисе и думал, что, может быть, никогда не попадет туда, но видел ясно, как выглядит город утром.
К хемигуэевскому юбилею в Америке, натурально, вышли кое-какие книги о национальном классике. Прежде всего, книга самого Хемингуэя - ее настриг из оставшихся рукописей сын писателя Патрик, и назвал этот опус "Истина с первого взгляда": что-то опять об Африке и львах. Гораздо более завлекательным оказался квази-исторический роман Клэнси Карлайла "Пилигримы в Париже" - о парижских годах молодого Хемингуэя и о его тогдашнем окружении. Представление об этом сочинении дает рецензия Кристофера Леман-Хаупта в Нью-Йорк Таймс от 7 июля. Процитирую кое-что оттуда:
Мы узнаем, что делали Хемингуэй и Джойс в течение долгих вечеров, проводившихся вместе, и как однажды неофит Хемингуэй прикатил знаменитого автора "Улисса" домой на тачке. Узнаем также о сексуальных экспериментах, проделывавшихся Джойсом с его женой Норой, и как Джойс подговорил ее взять в любовники Хемингуэя, но тот как раз находился в одном из своих импотентных периодов и Нору отверг.
Откуда мог узнать автор Пилигриммов в Париже обо всех этих занимательных происшествиях? Да он их отчасти выудил из многочисленных мемуаров современников этой замечательной эпохи, а частично просто выдумал сам. И образ Хемингуэя, им созданный, отнюдь не вызывает симпатии. Он представлен у Клэнси Карлайла как хвастливый лжец, садистический издеватель, разочарованный неудачник, слюнявый пьяница, фанатик, антисемит и ненавистник мужчин-гомосексуалистов, при этом испытывавший тягу к лесбиянкам и по этой причине заставивший сделать короткую стрижку свою первую жену Хэдли Ричардсон. То, что Хемингуэй был одним из величайших писателей-модернистов, особого интереса у автора не вызывает. В конце своей книги Клэнси Карлайл заставляет Роберта Мак-Лемана, издателя и друга Хемингуэя, произнести такую фразу: "Хемингуэй со временем поймет, что качества, которые он ненавидит и презирает в других, присущи ему самому, и этой ненавистью он их пытается вытеснить. Но когда-нибудь они выйдут наружу". Судя по описанию парижских лет Хемингуэя, данному в этом романе, - заканчивает свою рецензию Кристофер Леман-Хаупт, - всё, что случилось с ним потом, вполне им заслужено.
Романчик Клэнси Карлайла, конечно, курьез, что называется, спекуляция на теме, вообще дешевка. Но тема "Хемингуэй-невротик", несомненно, существует. Ее следует обсудить хотя бы потому, что она выходит далеко за пределы персональных проблем Хемингуэя и в свое время приобрела некий общекультурный разворот. Он создал - как в прозе своей, так и в личной жизни - ярко выраженный стиль, которому принялись повально подражать во всем мире, в том числе и в советской России, где соответствующая эпидемия началась после выхода его двухтомника 59-го года. Об этом весьма артикулированно пишут Вайль и Генис в книге "Шестидесятые":
Хемингуэй существовал не для чтения. Важны были формы восприятия жизни, выстроенные писателем. Формам можно было подражать. В них можно было влить свой контекст. 60-е не просто реабилитировали некогда запретного Хемингуэя. Они перевели на русский не столько его книги, сколько стиль его жизни. При этом писателем распоряжались с тем произволом, который может оправдать только любовь. Подражание Хемингуэю начиналось с внешности. Можно сказать, что 60-е вообще начались с проблем моды. Стиляги были первыми стихийными нонконформистами. ... Хемингуэевская мода была следующим шагом. Она не удовлетворялась перечнем аксессуаров - грубый свитер, трубка, борода. Всё это желательно, но не обязательно, важнее подчеркнутое безразличие к одежде. Жить спустя рукава проще в свитере, чем в пиджаке. Хемингуэевский мир изобилует предметами, за которыми не стоят идеи. У Хемингуэя постоянно пьют, едят, ловят рыбу, убивают быков, ездят на машинах, совокупляются, воюют, охотятся. С Хемингуэем пришла в Россию конкретность бытия. Спор души с телом стал решаться в пользу тела. Верх и низ поменялись местами. И это была одна из многих микрореволюций 60-х. Грубость, имевшая много оттенков, стала ее приметой. Грубость - это не только отсутствие сантиментов, это и намеренное упрощение, отсечение полисемии: есть то, что есть, и не больше, Хемингуэй учил, как убирать из жизни не только прилагательные, но и символы. Он возвращал миру определенность, размытую долгим засилием аллегорий. ...