Таких клятв Лейла давала себе раз двадцать, но так и не дошла до реализации поставленной цели, так и не выполнила данных себе ночных обещаний. Мужчина, женский идеал которого хоть отдалённо напоминал бы Лейлу, если и существовал, то за пределами видимого ею горизонта. Несчастье своей жизни Лейла любила редкой, неистовой любовью. Она несла его в себе с тем трепетом, с каким вдруг забеременевшая, а прежде бесплодная женщина вынашивает младенца. Несчастье жило в ней, как опухоль, оно мучило её болью и ласкало надеждой.
— Вот, — повторяла она. — Посмотри.
Так прошли две недели и половина наших с нею встреч. После сеанса Лейла искрилась, как бенгальская свеча, и плотоядно поглядывала в мою сторону. Я же, облачаясь в мантию непроницаемости, улыбался в ответ и напоминал о необходимости соблюдать диету.
Уже на втором сеансе Лейла принялась расписывать передо мною исторические панорамы. Она имела диплом историка, но работала в компании по продаже соков. Любовь к истории помогала ей в минуты отчаяния, которое, видимо, и охватило её ко второму сеансу. В рассказах Лейлы оживали короли и придворные, лилась кровь изменников, текли лиловые соки затяжных оргий. Золото древности запылало передо мной как костёр.
Я наблюдал за тем, как Генрих Плантагенет влюбляется в Элеонору, слышал чудовищный вопль Эдуарда Второго, когда его анус пронзала раскалённая шпага, Иван Грозный в трёх от меня шагах прикладывал к своим зловонным язвам изумруды и сапфиры.
К пятому сеансу мы подошли к границам Нового времени. Царь Петр и Карл XII. Большие перемены, завёрнутые в алые полотнища предсмертных воплей. Уже к восьмому сеансу личная жизнь Ильича предстала передо мной, лишённая тайн. Окончание курса пришлось на развал Союза. Кутёж и свальный грех в кремлёвских палатах, страна несётся навстречу свободе, как пьяный корабль, в трюмах и на палубе то и дело раздаётся пальба, трупы выбрасывают за борт.
Мировая история, поведанная мне Лейлой, была пропитана страданиями человеческой плоти и торжеством отмщения. Всякая историческая веха обещала изменить мир, обещание это подкреплялось обычно массовым кровопусканием. Народ ликовал, а после всё возвращалось на круги своя, всё текло как и раньше, и так — до наступления новой необходимости что-либо обещать и пускать кровь.
На последнем сеансе, в самом его конце, когда общими пассами я принялся соединять тело в одно целое и проводил ладонями от головы к стопам, Лейла заревела. Я как раз закончил второй из трёх положенных пассов и подошёл к голове, чтобы приступить к последнему. У Лейлы открылся рот, из которого вырвался стон, пронзительный и хриплый, будто со спины её настиг убийца и заколол в сердце. Удивление и боль соединились в крике, как бечёвки в хлысте.
Я отпрянул и встал посередине кабинета. За стенкой шумел турбосолярий, крик растаял в воздушных потоках, нагнетаемых мощным вентилятором. Упершись руками в боковины массажного стола, Лейла слегка приподнялась. Одеяло, которым я накрывал её, сползло, оголив белое мраморное тело и арбузные груди. Они были невыразимо мощны и огромны, но лежали как-то грустно, словно им было неуютно, но они ничем не могли себе помочь. Груди, полные печального молока, подумал я. Хотя никакого молока там не было уже лет двадцать как: дочь Лейлы училась в институте, ненавидела мать и жалела отца.
Лейла присела на стол и зарыдала. Голова её затряслась в ладонях, спрятавших лицо, туловище задрожало, а груди стали подпрыгивать, как счастливые дети. Я стоял и думал, как быть. Мне не было жаль её. Толстые и некрасивые редко когда вызывают сочувствие. Жалко только молодых и прекрасных, только их страдание вносит диссонанс с данным им счастьем быть избранными на этом празднике жизни. Жаль болеющих детей, одиноких стариков и умирающих в мучениях, но это другое, это — жалость к себе, к своему прошлому и неминуемому будущему, а Лейла не была ребёнком и не умирала: энергии в ней хватило бы на жизнеобеспечение дюжины добрых молодцев.
Слёзы размывали жирные тени и дальше текли по рукам чёрными ручейками, а с локтей капали на груди и текли уже по ним. Лейла не останавливалась и продолжала плакать. Её засасывало всё глубже, будто она попала в воронку и не противилась поддевшей её стихии, овладевшему ею порыву.
Откуда-то сбоку нашло на меня это чувство. Как внезапное пробуждение, как нужное решение долгой и трудной задачи. Сначала я вспомнил Элеонору, брошенную Генрихом, потом Марию Стюарт, гордо восходящую на эшафот в шёлковом пунцовом платье и кладущую причёсанную голову на плаху, Павла Первого, задушенного в своей опочивальне, потом расстрелянных дочерей Николая Второго, с выбитыми глазами и детскими искромсанными лицами, потом сожжённых белорусских детей вместе с матерями, евреев в гетто, армян, брошенных на скалы… Род человеческий страдал, короли и цари умирали в мучениях, рабы гибли от голода и побоев, и Лейла, жена полковника милиции, неудовлетворённая женщина с несбывшимися мечтами, восседала сейчас на массажном столе и тоже страдала, стеная о горькой своей судьбе, о бесстыжей своей силе, о своём одиночестве.