При выходе на улицу Эдуарда чуть не сбила воющая сиреной пожарная машина, несущаяся на всех парах к «Русскому Простору». Эдуард отскочил к стене и с удивлением посмотрел машине вслед. Обернулся. Сверкнули фары — в том же направлении ехала другая пожарная машина. И тоже с сиреной. А за ней третья.
Это хорошо. Возможно, при свидетелях эти скоты постесняются стрелять. (В детей, подумалось ему, но он отогнал от себя эту мысль — слишком унылые логические построения она вызывала).
Он пошел быстрым шагом, крепился, и все-таки не удержался, и перешел на бег.
На площади перед «Русским Простором» пожарники, не очень суетясь, чего-то устанавливали, вынимали шланги, матерились. Одну пожарную машину подогнали почти вплотную к горящему углу гостиницы. А между машинами, на виду у всех, возникла и стала двигаться через площадь странная процессия. Во главе процессии шел отец Михаил — походкой такой степенной, что только посоха не хватало — чем не Тангейзер, Моисей, или Папа Римский. За ним шествовали Демичев и Кашин, при этом Кашин чего-то добивался от Демичева, мучил его вопросами, а Демичев болезненно улыбался. За журналистом и офицером в отставке следовали Некрасов и Милн, несущие на сорванной с петель (наверняка Милном) двери (кухня, подумал Эдуард) биохимика Пушкина. Аделина вела под руку прихрамывающую Людмилу. За ними топал охранник, озираясь. За охранником топала, сгорбившись, Марианна, за Марианной развязной походкой, руки в карманах, Кудрявцев — и Нинка рядом с ним. Амалия замыкала шествие, окруженная детьми и Стенькой, который мало чем, помимо роста, от этих детей отличался.
Держа дистанцию в восемь метров, за шествием следовали толпой три матроны, время от времени покрикивая на детей. Неизвестно, почему они решили идти отдельно — может, так само собой получилось.
Неожиданно Нинка отделилась от шествия и закричав истошно и радостно, «Васечка!» кинулась и повисла на шее у одного из пожарников.
— Пойдем, Эдуард, — сказал отец Михаил, поравнявшись с Эдуардом. — Тех, кто остался, подберут, если надо — окажут помощь, остальное — судьба. А мы никому больше не нужны. Кроме, пожалуй, певуньи. Да и Стенька-истерик выпутается, таких на Руси любят, уникальных.
— Я тоже выпутаюсь, — сказал Эдуард.
— Как знаешь.
— Что это вы, святой отец, в пророки заделались? Повезло вам, только и всего. Кто же знал, что из Новгорода прибудет пять этих сараев? В Белых Холмах всего одна пожарная машина и есть, и приехала она последней. Удивительно, что мотор у нее завелся. Вряд ли по нам будут стрелять там, дальше, — он показал рукой, — там народ сейчас на улицы выходит.
— Рассуждаете вы складно, — похвалил отец Михаил.
— А вы думали, это вашими молитвами все случилось? Бог, думаете, помог? Бог в такие дела не вмешивается.
— Вы точно знаете, в какие дела Он вмешивается?
Эдуард пожал плечами.
— В одном прав ваш дружок, — задумчиво сказал отец Михаил.
— Какой дружок?
— Истерик. Вот вы, Эдуард, вроде бы неглупый молодой человек, много видели на своем веку, многому научились, разные люди с вами все время. А все равно не верите. И кроме как Знаком Зверя я, положа руку на сердце, ничем это объяснить не могу.
— И вы туда же!
— Не замедляйте шаг.
— Я не замедляю.
— Сперва мы дойдем до моста. Потом перейдем через него. А там до Новгорода рукой подать, да и машины шныряют постоянно. В конце концов…
— Да. Кречет. Но его возьмут живым. Он кому-то все еще нужен. Уж не знаю, кому.
— Да, мне тоже так показалось.
— От лунного света… замлел небосклон, — напевал Пушкин в бреду, лежа на импровизированных носилках. — О выйди, Низетта… о выйди, Низетта… скорей на… — Он вдруг осмысленно посмотрел в небо. — И говорит она мне, начальственно так, а подхалимы кругом лыбятся скептически, говорит она — ведь вы же биохимик. И так подбоченилась еще, гадина жирная. Губы лоснятся. Ну и что же, говорю я ей. А она говорит, ну вот скажите, в генетическом смысле, кто я? А я ей говорю, в генетическом смысле вы ебаное говно, и говорить мне с вами скучно. Как она взовьется, как зарычит, сука, копытом топ…
Солнце выползло из-за туч и неохотно, лениво стало обогревать Белые Холмы. И все равно было холодно. Неуемный Стенька, воспрянув по непонятной причине духом, обошел полукругом Аделину и пристроился к Некрасову, несущему передний край двери, транспортирующей Пушкина.
— Ну вот вы мне скажите. Вот скажите. Любовь к Родине — это плохо?
— Это очень хорошо, — заверил его Некрасов, у которого болели запястья, локти, и бицепсы. — Это прекрасно. Я бы вообще ввел такую графу в паспорте — индекс любви к Родине. От одного до пятнадцати. И налоги бы брал в соответствии с этим индексом.
— А без шуток…
— А я без шуток. Надо же как-то развлекать народ.
— Ну, вам-то, нерусскому, этого не понять.
— Вы все-таки скажите, с чего вы взяли, что я не русский.
— А вы сами сказали.
— Когда это?
— Да вот… как-то… Ну, хорошо, а значит, по-вашему, Родину любить не нужно? Можно, но не нужно?
— Эдуард! — позвал Некрасов.
— Чего вы, чего… — неприязненно и даже слегка испуганно сказал Стенька. — Как что, так сразу Эдуард…
Эдуард подошел.
— Смените меня, — сказал Некрасов. — А то у меня руки сейчас отвалятся.
Эдуард перехватил край двери.
— Осторожно! — предупредил Милн сзади. — Я, между прочим, тоже не двужильный. Стенька, помоги Эдуарду. Кудрявцев! Помогите мне!
— У меня больная спина, — возразил Кудрявцев.
— Ну, я помогу, — отец Михаил подошел и взялся за край двери. — Хотя, вообще-то, мы достаточно далеко ушли, и можно было бы вызвать скорую.
— Я пытался, — сказал Милн. — Пять минут назад. Мне сказали, что так далеко они не поедут.
— Это куда ж вы звонили?
— Думаю, что в Новгород.
— А в Белых Холмах что же, нет скорой помощи?
— Есть, но она так рано не работает.
Процессия чуть приостановилась, а затем опять начала двигаться с прежней скоростью.
— Как измерить любовь к Родине? — риторически спросил Стеньку Некрасов. — Можно сколько угодно говорить — готов ради Родины на то-то и то-то. Но говорить все умеют. А делать? Можно рассказывать про то, как на защиту Родины положил жизнь. А только глупо. Отдавших жизнь за Родину среди нас нет, если логически рассуждать. Стало быть, не мерило. Можно измерить любовь к Родине данного индивидуума количеством деклараций этой любви в письменном и устном виде. Но это, опять же, пиздеж. Мало ли, кто, что, и где декларирует. Самое простое, лучшее, удобное мерило — деньги.
— Деньги?
— Именно. Любовь к Родине измеряется именно деньгами. Потому что именно в этом случае выявляется вся правда. Если вы любитель Родины, задайте себе вопрос — сколько денег я потратил на Родину за последний год? Говорить, что Родина в ваших деньгах не нуждается — глупо. Говорить, что в данный момент у вас сложная финансовая ситуация — тоже глупо, поскольку вы наверняка пользуетесь интернетом, и на пиздеж в интернете о том, как вы любите Родину, вам почему-то хватает денег. Говорить, что приносите пользу Родине своей работой — смешно. Во-первых, это смотря какая работа, во-вторых, смотря на кого работаете, и, наконец, в третьих и главных — хуйня это, ибо пользу своей работой вы приносите в первую очередь себе, во вторую своей семье, ежели таковая имеется. Да и полезна ли ваша работа — сложный вопрос. И кому, помимо вас, она полезна — тоже сложный вопрос. Ну-с. Сколько культурных ценностей восстановлено или создано, сколько беспризорных детей накормлено, сколько дорог намостили, зданий поправили — с участием ваших денежных контрибуций? Вот это и есть определяющий фактор. Остальное — пиздеж.