– Я думаю, Барли послал бы все через посольство, правда? – сказал Ландау. – Он же профессионал, Барли. Если хотите знать, его выдают шахматы. Ему не следовало бы играть. Уж во всяком случае, не при посторонних.
Только теперь Нед медленно поднял голову. Ландау увидел на его лице каменное выражение, более страшное, чем его слова.
– Мы никогда не упоминаем имен просто так, Ники, – тихо произнес Нед. – Даже между собой. Вы об этом знать не могли, поэтому к вам претензий нет. Но больше, пожалуйста, никогда так не делайте.
Затем, вероятно, увидев, как это подействовало на Ландау, он встал, подошел к серванту из атласного дерева, взял графин с хересом, налил две рюмки и одну протянул Ландау.
– Так вот, с ним ничего не случилось, – сказал он.
Они молча выпили за Барли, чье имя Ландау раз десять сам себе поклялся никогда больше не произносить.
– Нам не хотелось бы, чтобы вы на следующей неделе ехали в Гданьск, – сказал Нед. – Мы подготовили медицинскую справку, вы получите компенсацию. Вы больны. У вас подозревают язву. И пока не работайте, хорошо?
– Как скажете, так и сделаю, – ответил Ландау.
Но прежде чем уйти, он под отеческим взглядом Неда дал подписку о неразглашении государственной тайны. Этот хитрый документ написан юридическим языком в расчете на то, чтобы произвести нужное впечатление только на подписывающего, и никого другого. Да и сам закон о неразглашении едва ли делает честь его составителям.
Затем Нед выключил микрофоны и скрытые видеокамеры (на них настоял двенадцатый этаж, потому что операция уже принимала такой характер).
До сих пор Нед все делал один – и был в своем праве, как глава Русского Дома. Оперативники воюют в одиночку. Он даже еще не призвал на помощь старика Палфри. Пока.
* * *
Если до этого дня Ландау чувствовал, что никому не нужен, то всю оставшуюся неделю он был окружен самым заботливым вниманием. На следующее утро очень рано позвонил Нед и с привычной любезностью попросил его отправиться по такому-то адресу в Пимлико. Это оказался многоквартирный жилой дом, построенный в тридцатых годах, с полукруглыми окнами в стальных рамах, выкрашенных в зеленый цвет, и подъездом, который больше напоминал вход в кинотеатр. В присутствии двух мужчин (которых он не представил) Нед попросил Ландау во второй раз рассказать все, что произошло, а потом бросил его на съедение волкам.
Первым заговорил дерганый рассеянный человек с младенчески розовыми щеками и младенчески ясными глазами, в льняной куртке под цвет льняных взлохмаченных волос. Голос у него тоже был рассеянный.
– Голубое платье, вы сказали? Меня зовут Уолтер, – добавил он, будто сам был ошеломлен этим открытием.
– Да, сэр.
– Вы уверены? – пропищал он, вертя головой и искоса поглядывая на Ландау из-под белесых бровей.
– Абсолютно, сэр. Голубое платье и коричневая авоська. Только, в общем-то, авоськи веревочные, а у нее была коричневая пластиковая. «Вот что, Ники, – сказал я себе, – сейчас, конечно, не время, но если ты в один прекрасный день захочешь пообщаться с этой дамочкой, что не исключено, то привези-ка ей из Лондона красивую голубую сумочку под цвет ее платья». Потому-то я и запомнил, сэр. По ассоциации.
Когда я снова прокручиваю запись, меня всякий раз поражает, что Ландау называл Уолтера «сэр», а Неда просто Недом. Но это вовсе не было знаком уважения, а скорее объяснялось некоторой брезгливостью, которую вызывал Уолтер. В конце концов, Ландау был женолюб, а Уолтер – наоборот.
– Вы говорите, волосы черные? – пропел Уолтер, будто в черные волосы было трудно поверить.
– Черные, сэр. Черные и шелковистые. Почти цвета воронова крыла. Да, точно.
– А не крашеные, как вам кажется?
– Мне ли не знать разницы, сэр, – ответил Ландау, дотронувшись до головы: теперь он был уже готов открыть им все, даже секрет своей вечной молодости.
– Вы упомянули, что она ленинградка. Почему вы так считаете?
– Манера держаться. Я увидел породу, я увидел русскую патрицианку. Вот какой она мне видится, Петербург.
– А армянки вы в ней не увидели или грузинки? Или еврейки, например?
Ландау задумался на секунду над последним предположением и отмел его:
– Видите ли, я сам еврей. Я вовсе не утверждаю, что лишь евреи способны узнавать евреев, но только ничего такого я не почувствовал.
Молчание, которое могло быть рождено замешательством, подтолкнуло его добавить:
– По-моему, с еврейством слишком уж перегибают палку. Хочешь быть евреем, так на здоровье. Но если не хочешь, никто тебя не заставит. Я вот, во-первых, британец, во-вторых, поляк, а потом уже все остальное. И неважно, что многие отсчитывают с другого конца. Это их дело.