Но отчего это так? Ведь молния-то низвергается. Может, огонь и в миру есть съединитель: неба с землей, земли с небом, — т. е. и здесь его струями кровообращение идет. Направленность огня вверх (при том, что лучи солнца и молния — вниз) наводит на идею, что огонь похищен (Прометей), низринут, выслан (Гефест) — и издалека все время возвращается. Горение есть молитва, прошение, воздевание рук горе, есть язык пламени — слово огня. Потому свеча — при молитве — и есть образ жизни человека, и когда в поминание усопшего ставят свечу, ею, через этот проводник, слово нашей души ему доставляют. И недаром жертвоприношения — с помощью огня: алтарь, треножник, священный огонь, сжигание — и дымы и ароматы шли вверх — в ноздри богов. Представим, если бы жертвоприношения не сжигали, а поливали водой, — не было б чувства, что жертвы наши по адресу пошли. И, конечно, то, что человек ест вареную, обожженную пищу, а не сырую, — это не просто обычай и гигиена
Обработка пищи огнем — это причащение вещи («сырья») к нашему людскому миру, к языку пламени, к идее Человек, к мере человека, к нашему кванту личности (недаром по вкусу каждому пища то больше, то меньше на огне держится); и уже так предварительно окрещенная, обогненная, очеловеченная часть животного или растения может быть допущена в нашу нутрь — в храм, в святая святых. Как человеку крещение в Бога — от воды, купели (чтобы утишить внутренний жар, геенну огненную), так и животному и растению крещение во Человека — через огонь. Так что человек со всех сторон, как герои в Валгалле, огненными стенами защищен — не подступишься. А что естся «сырым»? Плод: яблоко, апельсин, орех; ягода, арбуз — т. е. то, что над землей: на ней, поверх нее, вознесено и солнцем-лучом отеплено и освящено; то, что желтое, красное, как голова над телом (недаром щечки — «как персик», пушистые, личико — «как яблочко наливное»), или темное, как глаз (недаром глаза с вишнями, смородинами, продолговатыми сливами сравнивают). То же, что внизу и сырым естся (редька, лук, свекла, морковь), — из-под земли, как костер, вверх растет и вырывается, и все-то они — как язык пламени, и сами таят или горечь (лук, хрен, редька- горьки, горят, огненны, обжигают и воды — слезы источают из нас), или сладость (морковь, репа) — и это все зарытый, пещерный огонь. Репа, лук и т. п. — это все «пещерные люди». Но вообще, как правило, чтобы нечто удостоилось чести проникнуть в человека, к нему должны приложиться все стихии: его надо отрезать, разрезать, отделить (атом) и истолочь (земля); обмыть окрестить и в купель положить — в воде варить (вода); воздух, поскольку он не локален, а вездесущ, своей доли не требует, ибо и так им все пронизано; и, наконец, — вздувается огонь. Но что здесь от огня берется? Не свет, а тепло. Итак, опять закроем глаза, уйдем в теплую тьму и прислушаемся, вчувствуемся: что оттуда доносится. Когда исчез свет — раздался звук: стук, «тук-тук» — сердце бьет — наш вечный нутряной огонь, «мерами загорающийся и мерами угасающий» (перефразируя Гераклита). Вновь мы воспринимаем мир как прерывность и узнаем единицу как отмеренность (как в капле, как в атоме-частице, в отличие от непрерывности воздуха), но уже невидимую, неосязаемую. Время — невидимый огонь, пульс, биение. Прислушиваясь к биению сердца и к его отражению — бою часов (часы — вынутое сердце, как лампочка — солнце на столе), мы внимаем «глухие времени стенанья, пророчески-прощальный глас» (Тютчев). Биение сердца — это пунктир: точка зрения, атом — и пустота, есть — и нету, словом, единица-двоица: удар-то один, и замирание одно, а в итоге: да — нет, такт, двоица. Но отсюда — идея силы, воли, напряжения, прорыва (а не просачиванья), из чего и состоит всякая деятельность, труд. И что капля камень точит, смогли увидеть именно через прислушиванье к сердцу: услышав в капле его отражение и тоже работу. Ничто в нашем существе не есть работник par excellence, как сердце: все остальное (тела, воды, воздух, даже свет) — это сырье, привлекаемый материал. Сердце (наш Перводвигатель, регреtuurn mobile) превращает вещество нашего существа — в энергию. Своим рабочим тактом оно создает вдох-выдох (просто такт вдоха-выдоха длиннее, как оборот большого колеса на приводе от маленького), воздуху дает напор проталкиваться в поры, гонит по арыкам воды (пульс слышите в них, запрудив пальцем артерию). А когда оживляется и восстает фалл и начинает разогреваться и работать, то в высший миг он сам превращается в сердце: забившись и затрепыхавшись, как птица, — пульсирует и тактами извергает семя. Сердце туда уходит и из груди готово выскочить, но этого не слышно, сей миг близок к смерти — и смерть тогда не страшна. А что мы делаем в работе? Как в варке пищи мы причащаем к своей мере, кванту, естественную природу, так с помощью руки (что на уровне сердца) мы переливаем стук сердца в умерщвленную и к новому бытию нами воскрешаемую материю. Ибо труд есть сначала убийство естественной жизни — в дереве, которое срезают и выпиливают доску; в песке, что снимают с его наветренного места и обжигают в кирпич; затем из этих «деталей» слагается машина, город, где бьется мотор в самолете: «а вместо сердца пламенный мотор», и слышится сердце города. И вот уже засновали наши подобия — и мы даже начинаем завидовать их совершенству и, в обратной связи, и себя видеть как машину («человек- машина» — идея с XVII в., Декарт)
Итак, каков же тайный импульс труда человечества, работы? Выкрасть секрет сердца — самодвижущегося, создать perpetuum mobile: чтобы можно было извне вновь заводить нутряное сердце, когда остановится. Ибо огонь и сердце явили нам и личность (нашу меру), но именно меру, время — значит, смерть. А так как такт сердца явил нашему духу двоицу, в наше существо запал рефлектирующий принцип «да-нет», то сразу с идеей времени родилась парная ему противоположность — идея вечности, бессмертия; и так как работа сердца есть биение, усилие, прерывание наперекор, — то и рука пошла наперекор материи (матери-природе) и естеству; и чтоб успокоить свою тревогу, человек взволновал и переворошил весь мир — и стал уже оттуда, извне себе получать в мириады крат усиленную тревогу и такты, и толчки, и стуки: так в радио через усилители от неслышного импульса рождается оглушительный звук. История — это уже личность, «я» рода людского. Ее эпохи, деяния, перевороты, походы, великие люди — это стуки сердца, миллионнократно усиленные и расцвеченные. И создав себе этот родственный своей личности резервуар, человек уже удовлетворился бы историческим бессмертием — в делах и памяти людей. А собственно, «я» (то наше единство, целое, что на уровне огня) иного типа бессмертия и представлять не может, иную идею о нем иметь не может, а потому и связывать себя с сим не будет. Ведь идея вечной жизни проходит на уровне воды, через семя, когда еще «я» не родилось, и нет идеи времени и смерти; так что, когда возникает «я» как мера огня и стук сердца1, оно не об вечной жизни думу получает, а о непрекращении своей меры. Но даже единократного отражения своей меры во вне: в вещи, естественно убиенной и получившей искусственно-общественную жизнь через стол. теорему, подвиг, — достаточно, чтобы я утешился и воскликнул: Так, весь я не умру. но часть меня большая, От тлена убежав, по смерти станет жить. Гораций — Державин — «Памятник». Но показательно, что мечта здесь, образ моего неумирания связан с существованием государства (Рима), страны (Руси, например), искусства («доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит» — Пушкин), но не допускается мысль — о прямо космическом вечном существовании, независимом от человечества, труда и истории. Но это мы уже выходим в мир следующего этажа: головы — света. Так что пока еще повременим (в буквальном смысле!) и опять вдумаемся в теплую тьму, где раздается стук сердца. Это, как видим, говорящая тьма, как ум, умозрение — безглагольный свет
Это мир таинств: ничто здесь не явно и не очевидно. И вообще-то, закрыв глаза, замерев и прислушиваясь, что я могу знать о мире? Я словно в утробе, во чреве, и саму идею о «я» как особи я явил преждевременно — именно потому, что стал огнем мыслить вперемешку: то как светом, то как теплом. Но раз огонь и к тому и к другому причастен: и к миру таинств, утробы мистической жизни, слепой геенны огненной (горения невидных и смутных желаний и страстей, закупоренных, безвыходных), и к миру света, духа, неба, — то он есть стержень, ось бытия, благодаря ему оно не распадается, и прав Гераклит, что Космос есть вечно живой огонь[26]