Выбрать главу

Словом, — >~ — однонаправленная бесконечность! как сжатый образ русского мироощущения и логики, — теперь виднее нам так: то есть не одна линия, а из нутри угла открытость в простор распахнутой русской душой… Но так выросший мальчик и сам будет потом расширенно воспроизводить такую же открытоугольность, проходность: нет в нем опыта целостной семьи с отцом — так и он потом будет легок: или сам уйдет, или с легкостью примет, что его «прогонят» (как его мать — его отца)

Я не расспрашивал. Но видно было, что эта красивая энергическая женщина-врач — совершенно самостоятельная и не испытывает нужды в постоянно подкрепляющем ее мужчине. Нет женской слабости, гибкости, хрупкости, клонимости. И союз русской женщины и мужчины — это не ОН / \.ОНС1 и не! ОН 1\. где оба или равно поддерживают друг друга (как в еврейской или болгарской семье), или где она опирается на него — прямо стоящего, но где ему хочется припасть, прильнуть, осесть и прислониться хоть на миг, и где она — самостоятельна: крепка русская баба и без мужика выживет и проживет.

Так что и не разбираясь в том, кто здесь кого, кто первый виноват, — видно, что здесь русский рок, который уже в гене и хромосоме создал такую бабу, которая может, допускает себе — прогнать мужчину, а его, мужчину, создал — хлипким, непутевым; в сына же, в дитя сей рок вкладывает ощущение проходности: ты — как сквозная труба из жизни в смерть. И нет такой яростной живучести (которой недаром так поразился Толстой в крепко-семейном горце Хаджи-Мурате); отсюда — смелость, храбрость, легкость жертвы, гибели — за родину (а не столько за детей, за семью свою). Все это — от слабой коренности

И глядя на мальчика этого — красивого, воспитанного, но с нервом внутренним: уже, верно, подавленного сверхлюбовью матери — и вырастающего полубабьим (в pendant к ней, ибо она — полумужик), среди двух белых богинь: пожилых — безвозрастных, которые так благодушно, мирно и со сфинксовой усмешкой на всех нас за столом глядели (такие губы у них прекрасные: очертанья античные, тепло-мраморные!), — глядя на их бессмертный покой и на взволнованность мальчика, я чуть не заплакал (вот и сейчас слеза) — за него: что ему предстоит! Все муки, все решения, все долгомотание жизненное, а он — такой хрупкий. А они: как им прекрасен каждый день — все познавшим! Этот образ и формула выведены мною для русского Космо-Психо-Логоса еще в предыдущие годы — 17 12 89 и умиротворенным! Какая в них набитость, налитость силой, что может равно и смерть, и вечность выдержать! И уходя, ошеломленный, неся в глазах все эти в разных местах стола вспыхивающие белые головы, слегка колышущиеся и бодролюбопытные (но не суетно, а мудро — любопытные к нам каковы-то вы? Каков ваш состав? как-то вы вынесете, что придется! кем окажетесь?), чую восторг, восхищение, но и подавленность и ревность, ни одного мужчины вокруг них не уцелело! И не говорите мне, что война, 38-й год — верно, все это было. Но где-то я внутри чувствую, что это были провиденциальные истребления мужиков, что это они, эти женщины, их угробили, чтобы самим быть такими прекрасными, монументальными, божественными, в которых уже пол не чувствуется и которые есть целостный Человек (первый Адам), но только в женском облике И идя по улицам, я думал: так вот вы каковы, женщины! Мы-то вас жалеем, а вы-то нас всех и переживете И мысль уже обращается на моих женщин, вплетенных в мою колесницу я-то ахаю, как вам трудно приходится, и в душе роет острое чувство вины то перед одной, то перед другой, то перед матерью А вы-то еще меня и похороните И, стиснув зубы, заклялся, пережить своих женщин. И когда гулял вечером с засыпающей уже в 9 часов Св. (не стояла на ногах от трудов с девочкой), не было во мне многого сочувствия.

Но приехал домой Б лежит Оказывается — ей было днем плохо с сердцем И Димка бегал звонил, вызывал Бочаровых Они оба около 5 приезжали, ставили горчичники на сердце — и тут я ужаснулся, что может быть это существо, мой стержень и опора! Нет, не надо Не хочу хотеть пережить И боялся и мысли-то эти записывать — как судьбу провоцировать1 Но в таком виде — могу ибо здесь как на духу открыто выложился- то сказал, что Богу и так видно А как распорядятся (Бог, судьба) — не моя уж это забота

Из попа — да в политики полымя девиация

Это вот мне вспомнилось утром, когда проснулся. И долго лежал туман, рано, зачем вставать — чтоб никчемный труд свой продолжать? Спят за стеной, мои теплые Вышел к деревьям Выскочил из подъезда на свет- тряпка красная болтается — зачем»[83] Ах да сегодня — выборы! Фу ты. Опять в гражданскость всовываться и решать, как быть. Уже возвращаясь от деревьев и неся с собой марево того, о И ныне Б самостоятельна и благополучна своей волей, энергией и устойчивостью самодержится —

17 12 89 чем я могу с утра писать, — я заколебался- впускать ли политику? Ведь вообще-то не замечать ее, жить по существу — основной жизнью, с безразличием, «какое нынче тысячелетье на дворе», — уже установившийся для меня идеал, принцип и модус И это для нее более оскорбительно (не замечать ее — как бы в рассеянности взирать), чем то или иное гражданское противодействие нынешним установлениям, что во всяком случае выражало бы считание с ней, уважение к ней как к пределу, иже не прейдеши, а не взгляд на нее, как на пустое, мнимое место Но все раз уж задумался, как здесь быть, — значит, еще не достигнуто во мне олимпийское безразличие, действовать же так, как бы действовал олимпиец (то есть в рассеянности, пойти и бросить, не глядя, бумажку, куда покажут, и тут же забыть, — а так действует безмятежный, олимпийский, невинный в гражданском отношении, как Адам и Ева в раю, русский народ), не будучи все же подлинным олимпийцем, — уже мне свербит а нет ли здесь во мне предательства и трусости? Так вот я и не знаю сейчас отчего будет у меня погано на душе после того, как я пройду эти барьеры от того ли, что я просто брошу, или оттого, если вычеркну, или просто пройду с бюллетенем в кармане на улицу, как делывал раньше? Что погано будет в любом случае, я знаю точно И если пройду, механически бросив, — будет осадок, что подкрепил тот стиль изыскуемого единодушия, что сгубил моего отца, и проявлю гражданское рабство, жопокорыстие и трусость Но если и сделаю жест противления — сей кукиш в кармане, — тоже не будет во мне удовлетворения и гордого самочувствия, что «выполнил свой гражданский долг», ибо тем самым придал бы сверхважное значение тому, что его не имеет уважил бы, заметил бы власть — вот с горечью осознаю, что не дорос до олимпийства А потом и по существу я не уверен, стоит ли, расшатывать ли основы и, значит, лишать Россию ее самобытности и толкать ее на путь демократии — суеты Запада? А ведь так точно все по душе народу, соответ-ствует его неприхотливым потребностям, стремлению работать «не бей лежачего», жить на пенсии у государства, как у нас все: от работяги до работника аппарата, — действительно без забот о завтрашнем дне и без излишней суеты Да и сам я — где бы, под какой еще властью мог бы так 3 года не выполнять плана, из них вообще его второй год не имею (не дали мне плана научной работы все разбираются особо, можно ли мне доверить монографию), а зарплату платят, за ней лишь прихожу в институт два раза в месяц — и смываюсь А тем временем пишу вольномыслие вот это — правда, без расчета на издание — ну, какая важность: «лишь только б вечность проводить!» — веселее мне живется с этим трудом — и ладно, цель достигнута А потом беспечатье загоняет мысль на такое дно, на такой глубокий уровень, на котором я, не рассчитывая на публику, на время, его суетные заботы и проблемы, — могу созерцать и мыслить чисто и по самому большому счету: имея собеседником не нынешнего куриномозглого гражданина, но — Сократа, Пушкина, Толстого, апостола Павла, Канта и т. д

Так что я даже чувствую измену себе и республике мышления и чистой жизни по существу — в том, что вдался сейчас в эту политику и отльшил, значит, от продолжения метафизического копания, феноменологии от Эроса, где я сопрягаю воедино самочувствие индивидуального соития: его ход и пробуждение — и мировую космогонию, как она представлялась грекам, в Библии и т. д

Но и когда записывал эти «политически острые» мысли, — чуял, что делаю я себе это в качестве эпитимьи — наказания за то, что впустил в себя эту мысль: «пережить своих женщин» (ух, искушение-то велико, все свербит, дьявол!), чтоб откупиться от наказания судьбы за эту мысль (наказания или ее осуществлением, или ее неосуществлением: не хочу, чтоб моей волей было это, что, значит, накликал я — и казнись тогда; но да будет воля Твоя!). И потому пишу эти места крамольные, а щекочет под задком (как иногда в самолете в воздушную яму проваливаешься), что придут дяденьки из органов да записочки мои конфискуют и разорят всё (это я у Синявского это! — и даже стиль высказыванья об этом самочувствии позаимствовал). Но, с другой стороны, должен был я это записать и чтобы не ронять свою мысль: ведь когда промелькнули эти искушения написать о политике и засвербил страх, явилось и самосохранительное побуждение — оттолкнуть это, забыть, что вползали в меня такие заявочки, — и, сделав вид, что ничего такого не было, продолжать себе рассуждать с Гесиодом и Гиппократом. Но это было бы уже подлостью к моему труду и чистому умозрению, которое не допускает лжи абсолютно — даже в фигуре умолчания. Единственная ложь, возможные права которой оно признает, — это ложь от выговоренное™, от слова, среди затверженных рубрик мышления, проблем, — т. е. оттого, что всякая «мысль изреченная есть ложь», так что я могу лгать и не подозревая об этом, чистосердечно мня, что одну лишь истину говорю. Такая ложь — метафизический противник — «майя», и вся моя жизнь в мысли — затем, чтобы побороть ее: так извернуться, чтоб вырваться за ее барьеры, за мою ограниченность и все-таки урвать истину. И уж с острым сладострастием, конечно, я распну лично-корыстное поползновение ко лжи: может, жертвой ее удастся мне саму Майю-то проткнуть и хоть одним глазком на Естину взглянуть

вернуться

83

Отклонение