Взоры всего экипажа приковал Цыганок. Матросы любили его. Несмотря на молодость, он был марсовым; природная ловкость и сметливость помогли ему нести трудную и почетную службу. Открытый и добрый характер, задушевность этого горячего и настойчивого парня сразу расположили к нему товарищей. Цыганок был грамотен — он одолел эту премудрость в детстве милостью сельского дьячка. Матросы охотно доверяли ему свои мысли и любили слушать, как под пером Цыганка их сердечные слова превращаются в складные строки писем на родину.
Лицо Цыганка распухло, только выпуклый, чистый лоб оставался нетронутым.
Тироль придирчиво огляделся. Бросилось в глаза почти полное отсутствие офицеров. Чуть поодаль стоял Александр Максутов, еще дальше, у грот-мачты — рослый Евграф Анкудинов и мичман Пастухов. Доктор Вильчковский нетерпеливо переминался с ноги на ногу рядом со старшим боцманом. Тироль подумал, что в такую промозглую погоду Вильчковского, вероятно, мучает ревматизм, лучше бы ему сидеть у себя в каюте. Но доктор пришел, служба обязывает его находиться здесь, а молодые, здоровые офицеры сказались вдруг больными… Черт с ними!
Заметив в руках у боцмана и унтер-офицеров ременные "кошки", Удалой успел шепнуть Цыганку:
— Хребет береги. Кошка и хребет сечет…
— Поберегу.
Боцман Жильцов сжимал в руке "кошку". Три ребристые кожаные полосы свисали на влажную палубу.
Удары "кошкой" — самое тяжелое из всех телесных наказаний на флоте. Даже правительственными распоряжениями каждый удар треххвосткой приказано было засчитывать за двадцать ударов шпицрутенами.
Жильцов знал, что доктор никому из унтер-офицеров не позволит нанести больше пяти ударов "кошкой", иначе он не стоял бы тут, сердито поблескивая очками.
Неторопливо, подолгу отдыхая, наносил Жильцов удары по смуглой гибкой спине Цыганка. Медленно поднималась длинная деревянная рукоять, над ней змеей вставало ременное плетиво "кошки", а три кожаных конца послушно откидывались назад. Сотни глаз следили за неподвижной, застывшей в воздухе "кошкой". Но никто не мог уследить за ее падением. Ремни рассекали воздух и впивались в тело матроса, оставляя нетронутой смуглую глубокую канавку посреди спины. Цыганок из последних сил берег хребет.
Цыганку доставалось хуже, чем остальным матросам, которых били "кошками" унтер-офицеры. Нанося удар, Жильцов как-то странно приседал, откидывался назад, ремни раздирали рану, причиняя тяжкую боль. Глубокие рубцы ложились вплотную друг к другу, и после пяти ударов на спине Цыганка появилась широкая полоса иссеченного кровоточащего мяса.
Удалого с товарищами снова увели в кандалах на бак, а Цыганка унесли — и на этот раз надолго — в лазарет.
К вечеру на "Викториус" прибыл встревоженный Изыльметьев. Утренние лондонские газеты вышли с подробными описаниями "побега шести русских матросов с русского фрегата "Аврора". Консервативный "Таймс", либеральная "Дейли Ньюс" и десяток других газет — от правительственных официозов до крикливых листков оппозиции — обрушились на "Аврору" и ее капитана.
Изыльметьев внимательно выслушал своего помощника. То, что рассказывал Тироль, слишком точно совпадало с газетными отчетами, чтобы быть правдой. Подозрительными были и согласный хор газет и то обстоятельство, что многие редакции за одну ночь оказались в равной мере осведомленными в подробностях дела. Значит, тут действует какая-то сознательная, располагающая могущественными средствами и враждебная "Авроре" сила. В дезертирство матросов Изыльметьев не верил — он слишком хорошо знал каждого из них.
— Матросов немедля расковать, — сказал Изыльметьев после тягостного молчания. — Они понесли достаточное наказание за оставление Портсмута. Подобное не должно повториться на "Авроре".
— Рискованное решение, — заметил Тироль, внутренне закипая. Дисциплина экипажа, подчинение, престиж старшего офицера — все ставится на карту!
— Матросов наказали — и наказали сурово, — повторил Изыльметьев упрямо. — Все дело в том, считать ли их дезертирами или нет. Вы, как, впрочем, и эти лондонские господа, — он бросил на стол пачку привезенных на "Викториус" газет, — считаете матросов изменниками, я держусь иного мнения…
Тироль, однако, не унимался. Не скрывая злости и досады, просил об отправке матросов в Кронштадт с корветом "Наварин" или даже с торговым кораблем, ссылался на то, что, согласно высочайше одобренным постановлениям, умыслом к преступлению почитается "обнаруженное какими-либо действиями намерение учинить оное, хотя бы при том и не было произведено ни самого преступного действия, ни покушения к оному", просил, по крайней мере, оставить беглецов в кандалах до выхода в Атлантический океан.