Вернувшись из Крыма 11 июля 1787 года, спустя два месяца императрица подписала манифест о новой войне с Турцией. Великий князь, очумевший от безделья и начинавший понимать, что ему необходим опыт жизни, умолял мать отпустить его на войну хотя бы простым волонтером, «который их своей охоты и на своем иждивении при войске служит». Мать, как обычно, лишь посмеялась над новой причудой непутевого взбалмошного сына.
«По издании манифеста об объявлении войны, — писала Екатерина Г.А. Потемкину, не скрывая от него своего презрения к сыну и невестке, — великий князь и великая княгиня писали ко мне, просясь — он в армию волонтером, по примеру 1783 года, а она, чтоб с ним ехать. Я им ответствовала отрицательно — к ней, ссылаясь на письмо к нему, описывая затруднительное и оборонительное настоящее состояние поздней осенью и заботы, в коих оба фельдмаршала находятся, и коих умножают еще болезни и дороговизна, и неурожаи в пропитании. Хваля, впрочем, его намерение. На сие письмо я получила еще письмо от него с повторной просьбой, на которое я отвечала, что превосходные причины, описанные в первом моем письме, принуждают меня ему отсоветовать нынешний год отъезд волонтером в армию. После сего письма оба были весьма довольны остаться, расславляя только, что ехать хотели».
Но великокняжеская чета отнюдь не осталась довольна отказом и продолжала упорствовать в просьбах об отправлении их на войну. На этот раз Екатерина изменила своему обычному игривому стилю письма, за исключением словосочетания «дорогого сына», и раздраженно выговаривала невестке: «Дело в том, что следует слушаться рассудка и повиноваться ему. Я вам советовала не думать об этом путешествии, уже сказала это и повторяю. Могу только прибавить к этому, что если вам так трудно расстаться и быть друг без друга, то вместо бесконечных стенаний, всего лучше вам обоим остаться в Петербурге — вам и моему дорогому сыну. Тогда исполнятся желания и ваши, и мои, и империи. К тому же, я не вижу никакой надобности в путешествии моего дорогого сына, находя в том более опасности, нежели существенной пользы. Так как, во всяком случае, порицанию подвергнусь я одна, то весьма охотно принимаю его на себя, и буду сама говорить, что не пустила вас обоих».
В последнее время Павел Петрович чаще и чаще надувал щеки. Он все сильнее жаждал власти, жаждал управлять Россией и, как ему казалось, мог бы стать твердым и всевидящим самодержцем, наподобие Петра Великого, исправить многочисленные огрехи его преемников. Но мать не допускала сына, наследника престола, даже до мелких дел!
Прадеда Павел Петрович боготворил и нередко встречался с ним во сне и наяву. Однажды, когда еще жил в Петербурге, цесаревич вышел из дворца инкогнито, в сопровождении лишь графа Куракина и двух слуг. Стояла теплая весна, светлые долгие вечера. Куракин весело задирал прохожих своими полупристойными шутками, а его царственный друг был настроен религиозно и потому ушел несколько вперед, чтобы смех не оскорблял мистических дум.
День догорел. Луна светила ярко, тени лежали длинные и густые. При повороте в одну из улиц цесаревич заметил в углублении дверей двухэтажного каменного дома высокого человека, завернутого в испанский плащ, в военной, надвинутой на глаза шляпе. Он вышел из своего убежища и молча пошел с левой стороны от наследника престола. Его шаги издавали странный звук, будто камень ударял о камень, от тела шел ледяной холод. Когда незнакомец прикасался к одежде Павла Петровича, тело наследника сотрясалось от дрожи. Наконец цесаревич, как бы невзначай обернувшись и стараясь придать голосу беспечность, бросил Куракину:
— Мы имеем странного спутника.
— Где? — удивился граф.
— Как видишь, он идет слева от меня, и к тому же преизрядно гремит и толкается.
Куракин изумился, не зная, что и подумать — то ли над ним подшучивают, то ли… Но нет, этого быть не может, наследник всегда отличался крепким здоровьем.