Алёша хотел спросить немца, а что он, герр Риккерт, думает об указанных кавалером страстях и страданиях, но Анри незаметно ногой толкнул его под столом. Это был не знак молчать, а вроде как обещание: молчи, после все расскажу. А вслух кавалер высказался в том смысле, что, конечно, Алёша должен учиться. Не дело француза было вмешиваться в учение, но удержаться не смог. Латинский дух кипел в кавалере.
«Я потом растолкую Алёше „Азбуку, или Извещение о согласнейших пометах“, а то некоторые немцы говорят, — Анри даже не посмотрел в сторону герра Риккерта, — что эта русская книга запоздала. Что эта русская книга напечатана с ошибками. Да если и так, — как бы ослабил Анри давление на немца. — Да если и так, все равно у вас знаменная нотация темна сама по себе. — Кавалер видел темное непонимание в глазах тетеньки, но видел и ее неизбывный интерес. — Например, знак греческой буквы фиты — это у вас и музыкальный знак, и символ Бога, Феос, и Троицы. А параклит, если по-русски, это истинный утешитель, это как бы сам Святой Дух, и крыж над ним — знак покоя и завершения».
«Страсти, страсти», — пугалась тетенька.
И взглядывала на немца: «Нужно Алёше такое знать?»
«Лучше знать, чем упустить», — в ответ неохотно кивал немец.
Марья Никитишна опять пристально смотрела на хмурого немца, правильно ли пригласила учить Алёшу, правильный ли оказался немец? Но, услышав слово «рефрен», не выдерживала, снова обращалась к Анри.
«Ах, это как бы припев к песне», — отвечал кавалер.
«Ну тогда что за секвенция такая, почему ее герр Риккерт опять упомянул? Зачем Алёше секвенция? Поют вон псалмы в церкви — и хорошо, пусть поют. Хор-то зачем? В Томилине особенно».
Но учить Алёшеньку надо.
Надо, надо. Не Тришкой же ему расти.
Встанет на ноги, сам поймет законы, с умным немцем будет говорить такими словами, что в столице обратят внимание, пригласят на службу. Вот там-то и разовьется, пристанет к делу. Правда, не знала тетенька, в каком таком деле разовьется Алёшенька. Все равно, ишь придумали, рондо — круг. Вот озеро за Зубовом действительно круг. И зря кавалер во все это Христа впутывает. Даже перекрестилась. Иисус страдал, отсюда и страсти. Алёшенька подрастет, все устроит.
А Алёшенька думал: «Господи, спаси тетеньку».
И накатывались на него волны волшебных звуков.
Вот как чудно и непросто устроен мир: отовсюду голоса.
И человечьи, и птичьи, и звериные — все разные, все особенные.
А чтобы и в этом порядок был, немцы все голоса разделили по высоте, дали им названия. Людей с красивыми голосами специально готовят для пения в церкви, чтобы до каждого донести, как прекрасно трудятся ангелы на небеси и славят Бога. Там теноры — высокие и низкие, там баритоны, басы. Тучные люди славятся низкими голосами, худощавые — высокими. Наверное, и у ангелов так. Зачем же какой-то хор? Девки сами по себе поют, а мужикам ни к чему.
Тетенька слушала, думала.
Не будешь думать, с круга собьешься.
Недавно заезжал сосед из дальней-дальней Сосновки, и Хитровы приезжали с Мокрых Долов, бывала даже помещица Хренова. О рондо или об этом, как его, параклите у них ни слова. Зачем хор, если новости сами приходят в Томилино? Заслышали колокольчик от поскотины, значит, скоро узнаем что-то новое, без параклита и мотета. Хор — это баловство. Вот помещица Хренова, добрая женщина старых обычаев, долго пила чай, поправляла платок на дородных плечах. Ну зачем ей хор? Она провела месяц в Москве, ужаснулась тесноте, грязи, стерво валяется под домами. А новая столица Петербурх тем и спасается, говорят, счастье, что каждое половодье вычищает ее как метлой. Хоть год копи мусор, все смоет за сутки. Только зачем все это? Зябко кутаясь в пуховый платок, помещица Хренова понижала голос, вот, мол, скоро везде, и в Томилине тоже, будут отнимать по сотне душ крепостных самых крепких, чтобы возить землю и камни для новой столицы, на болотах ведь ставят.