Выбрать главу

И тогда, ах, тогда… «Хохол ходил по комнате, потирая рукой голову, и, глядя в пол, говорил: „Знаете, иногда такое живет в сердце, – удивительное! Кажется, везде, куда ты ни придешь, – товарищи, все горят одним огнем, все веселые, добрые, славные. Без слов друг друга понимают… Живут все хором, а каждое сердце поет свою песню. Все песни, как ручьи, бегут – льются в одну реку, и течет река широко и свободно в море светлых радостей новой жизни“».

«В его речах, – думает Ниловна, – звучала сказка о будущем празднике для всех на земле».

Имя Маркса, кажется, ни разу не поминается в горьковском тексте. Но его идеи и идеи его русских последователей оказываются одним из идеологических полюсов этого романа-сказки о новых (после Чернышевского и шестидесятников) «новых людях». Эти идеи то заслоняются горьковской экзальтированной метафоричностью, то упрощаются до лозунга, до плаката (благо в романе хватает массовых сцен).

«Да здравствует рабочий народ! Да здравствует социал-демократическая рабочая партия, наша партия, товарищи, наша духовная родина!» – кричат на митинге-маевке. «Долой самодержавие! Да здравствует свобода!» – отзываются на похоронах.

Отношения с этим не очень привычным для Горького идеологическим языком не лишены некоторой парадоксальности. «Являлся Егор, всегда усталый, потный, задыхающийся, и шутил: „Работа по изменению существующего строя – великая работа, товарищи, но, для того чтобы она шла успешнее, я должен купить себе новые сапоги! – говорил он, указывая на свои рваные и мокрые ботинки. – Галоши у меня тоже неизлечимо разорвались, и каждый день я промачиваю себе ноги. Я не хочу переехать в недра земли ранее, чем мы отречемся от старого мира публично и явно, а потому, отклоняя предложение товарища Самойлова о вооруженной демонстрации, предлагаю вооружить меня крепкими сапогами, ибо глубоко убежден, что это полезнее для торжества социализма, чем даже очень большое мордобитие!..“»

Шутка профессионального «художника революции» (он скоро жизнь свою положит за дело освобождения народа) оживляет, фамильяризирует безличную риторику плаката. Но Горький-повествователь в следующем за монологом комментарии называет язык героя «вычурным». Зато настоящие вычурности, которыми щеголяют другие персонажи, остаются без комментария и воспринимаются, таким образом, в плоскости авторского замысла.

«Наступит день, когда рабочие всех стран поднимут головы и твердо скажут – довольно! Мы не хотим более этой жизни! – уверенно звучал голос Софьи. – Тогда рухнет призрачная сила сильных своей жадностью, уйдет земля из-под ног их и не на что будет опереться им…»

В монологе другого профессионала революции вдруг прорежется ленинский самоуверенно-иронический говорок: «Конечно! Товарищ пишет – дело скоро назначат, приговор известен – всех на поселение. Видите? Эти мелкие жулики превращают свой суд в пошлейшую комедию».

Горький ловит эту стилистику в воздухе эпохи и воспроизводит вполне сочувственно. Через десятилетие в «Окаянных днях» о том же предмете с тяжелой ненавистью будет говорить Бунин: «Совершенно нестерпим большевистский жаргон. А каков был вообще язык наших левых? „С цинизмом, доходящим до грации… Нынче брюнет, завтра блондин… Чтение в сердцах… Учинить допрос с пристрастием… Или – или: третьего не дано… Сделать надлежащие выводы… Кому сие ведать надлежит… Вариться в собственном соку… Ловкость рук… Нововременские молодцы…“ А это употребление с какой-то якобы ядовитейшей иронией (неизвестно над чем и над кем) высокого стиля?»

Иногда утопичность мечтаний о «сказочном царстве братства людей» у автора «Матери» приобретает такие предельно бескомпромиссные формы, что за их интерпретацией надо, пожалуй, обращаться к доктору Фрейду (или наместникам его в современной критике).

«Он переменил позу, снова взял в руку перо и заговорил, отмечая взмахами руки ритм своей речи: „Семейная жизнь понижает энергию революционера, всегда понижает! Дети, необеспеченность, необходимость много работать для хлеба. А революционер должен развивать свою энергию неустанно, все глубже и шире“».

«Сидя на полу, хохол вытянул ноги по обе стороны самовара и смотрел на него. Мать стояла у двери, ласково и грустно остановив глаза на круглом затылке Андрея и длинной, согнутой шее его. Он откинул корпус назад, уперся руками в пол, взглянул на мать и сына немного покрасневшими глазами и, мигая, негромко сказал:

– Хорошие вы человеки, – да!