Гораздо менее раздалось аплодисментов, когда оркестр сыграл два восточных танца из «Демона» Антона Рубинштейна, но это, конечно, оттого, что тут, наоборот, было уже много в самом деле хорошей музыки; особенно талантлив второй танец, весь почти синкопами, с глубоко восточным характером, увлекательным ритмом, красотой и колоритностью (кроме средней части, которая довольно слаба и ординарна). Но в Париже разумеют, по восточной части, только ковры и шали, подносы и кувшины, и тут почти все — превеликие доки и знатоки, превеликие охотники. До понимания истинной талантливости и оригинальности в формах восточной музыки Европа или по крайней мере Париж еще не дошли. Это покуда специальность русской музыкальной школы и русской музыкальной публики.
Мне остается сказать про исполнение хоров из «Жизни за царя» и из «Русалки». Исполнение этих вещей было хорошее, интонации верные, вступления смелые и точные. А так как во всех этих хорах особенно тонких оттенков нет и не требуется, то худой резонанс этому не мог помешать и хоры вышли массивны, торжественны и оживленны. Даже запевало в интродукции «Жизнь за царя», хотя немного робкий, был недурен и исполнил свое соло исправно. Все это делает большую честь французскому хору, составленному из мужчин, женщин и мальчиков.
Но что прикажете сказать про «Иже херувимскую» Бортнянского (известный № 7), тоже исполненную в этом концерте? Еще гораздо раньше концерта я только удивлялся, кому это пришла несчастная мысль исполнять в русском концерте — херувимскую Бортнянского! Неужели тут есть что-нибудь русское, что-нибудь принадлежащее нашей школе? Ведь нет. Ведь это сладкогласное, очень маломузыкальное сочинение есть не что иное, как старинный итальянский романс или ария XVIII века, только положенный на четыре голоса и безмерно вытягиваемый со своими медовыми аккордами, на повышениях и понижениях звука, словно их вытягивают и двигают на какой-то очень большой, медленно выводимой гармонике из голосов — вот и все. И это до такой степени верно, эта старинность, незначительность и крайняя отсталость этой музыки, что как ни любит Париж все итальянское в музыке, но к этому устарелому итальянизму сочинителя екатерининских времен публика осталась довольно равнодушна. Она похлопала (и то очень умеренно) только курьезному повышению и понижению ноты хора: штука довольно курьезная. Но что если бы французская публика знала, какие курьезные маленькие нелепости происходили перед нею при исполнении этого хора, например, что слова «Тайно образующе» были исполнены фортиссимо, во все горло, во всю силу глотки, что бы она сказала? Я думаю, она немало подивилась бы, как эти «messieurs les russes» курьезно понимают иные вещи: «тайна» — и вдруг во все горло!!
Кончая свои заметки, я спрашиваю, как, вероятно, сегодня спросили и многие русские, кто немножко знает русскую музыку и русских авторов: отчего же, однако, это систематическое избегание, со стороны распорядителей русского концерта, систематическое избегание новой музыкальной русской школы? Или ее, может быть, нет на свете, или она ничего не стоит, или, наконец, гг. распорядители и дирижер не поспели ее узнать и не дошли до ее понимания? Сочинения Ант. Рубинштейна и г. Чайковского, кажется, далеко не могут служить полными представителями новых русских музыкантов и их стремлений: оба они и недостаточно самостоятельны, и недостаточно сильны и национальны.