Оскорбительное обращение власти с Чаадаевым побудило Александра Герцена уделить ему внимание в своей работе «О развитии революционных идей в России», в которой он писал, что «Философическое письмо» Чаадаева впервые после восстания декабристов «разбило лед» молчания[124]. Но, как это часто бывало, энтузиазм Герцена взял верх над его рассудком, поскольку Чаадаев вовсе не был революционером — он был монархистом и поддерживал режим Николая I. Его призывавшая к мирному самосовершенствованию философия требовала политической стабильности. Он был потрясен и подавлен французской Июльской революцией 1830 года, лишившей трона короля Карла X; он даже одобрил российскую интервенцию в Венгрию в 1849 году, призванную поддержать правительство Австрии. В 1833 году в письме к Николаю I он сообщал, что «глубоко убежден, не может быть никакого прогресса для нас, кроме как при условии полного подчинения чувств и мнения подданных мнению и чувствам государя»[*].
Личная трагедия Чаадаева дополнялась тем фактом, что в начале 1830-х годов, т. е. до публикации первого письма, его взгляды претерпели значительные изменения и он больше не придерживался такого крайне негативного мнения о своей стране. Эти изменения отчасти произошли под воздействием Июльской революции, из-за которой он разочаровался в Европе, а отчасти — под влиянием славянофилов. Так, в письме от 1834 года П. А. Вяземскому он высказывал мнение, что на России «лежит задача разрешить величайшие проблемы мысли и общества, ибо мы свободны от пагубного влияния суеверий и предрассудков, наполняющих умы европейцев»[125]. В следующем году он писал А.И. Тургеневу: «Провидение создало нас слишком великими, чтоб быть эгоистами… оно поставило нас вне интересов национальностей и поручило нам интересы человечества»[126]. А в 1843 году в ответе славянофилу Алексею Хомякову, в полном противоречии со своими ранними взглядами, он восхвалял Россию за то, что она приняла христианство от Византии[127]. Непонятно, как иначе можно объяснить такие кульбиты, кроме как психической неустойчивостью.
Чтобы оправдать сделанное, в конце 1837 года Чаадаев сочинил «Апологию сумасшедшего». Не отказываясь от своего крайне негативного представления об истории России, теперь он, как вскоре это будут делать и славянофилы, заявлял, что бессодержательность ее прошлого обещает величие в будущем. Он по-прежнему критически высказывался о недостатке исторического развития России, говоря, что, в отличие от европейских Средних веков, где события следовали одно за другим с «безусловной необходимостью», в русской истории каждый важный факт «был нам навязан, каждая новая идея почти всегда была заимствована»[128]. Но затем без всякого объяснения добавлял, что Россия решила бы большинство социальных проблем человечества, если бы только научилась, как это делать.
Остаток жизни он провел в покое — во многом потому, что его заставили воздержаться от публикаций. Он был в равной степени отвергнут и западниками, которые не одобряли его религиозный мистицизм, и славянофилами, выступавшими против его готовности подчинить интересы нации универсальному идеалу.
Появившийся у него оптимизм по поводу России длился недолго. В январе 1854 года, во время Крымской войны и за два года до смерти, он написал эссе, которое из осторожности представил как материал из французского журнала L’Univers[129]. В нем он выразил самый безрадостный взгляд на свою страну. В особенности Чаадаев акцентировал внимание на господстве в России крепостного права, что беспокоило его и раньше, заметив, что оно не было навязано России извне, а логически вытекало из ее внутреннего положения: взгляните на свободного человека в России, и вы не найдете разницы между ним и рабом, писал он. Отвергая переживавшее в то время расцвет славянофильство как «ретроспективную утопию», он вынес следующий вердикт:
*
В этих оставшихся шести письмах он больше рассуждал о том, как русские могли бы лучше всего сохранить личную цельность в условиях, господствующих в стране, чем об историческом месте России.