Константин Леонтьев (1831–1891) был самым незаурядным философом в стране, и так осчастливленной (или проклятой, в зависимости от точки зрения) избытком оригинальных мыслителей, многие из которых были горячо преданы идеям, лишенным какой- либо практической значимости, а точнее, не имевшим никакого отношения к реальности. Он тоже может считаться одной из немногих фигур в российской интеллектуальной истории, за которой не прослеживается непосредственного иностранного влияния. При этом его невозможно подогнать ни под одну известную категорию в российской интеллектуальной истории: он был славянофилом и все-таки не был, потому что отличался от них в таком вопросе, как отношение к Петру Великому, которого славянофилы презирали, — он им восхищался, и в том, что Леонтьев рассматривал как их «гуманистический» демократизм, который он отвергал. Но он не был и западником, так как осуждал то, что воспринимал как вульгарность и пошлость современной европейской буржуазной культуры: «Я рад, — написал он однажды, — всему тому, что хоть чем-нибудь отделяет нас от современной Европы»[109]. Он отличался и от типичных российских интеллектуалов — тем, что, по крайней мере, так же много занимался развитием собственной личности, как и общественными проблемами. Он был одинокой фигурой, без предшественников и без учеников, с ограниченным влиянием, во всяком случае при жизни.
Появившийся на свет в помещичьей семье скромного достатка, Леонтьев всегда идеализировал аристократическую жизнь и сопутствующие ей привилегии. Он верил в общество, разделенное на неподвижные классы с минимумом социальной мобильности. По настоянию матери он поступил на медицинский факультет университета, но чувствовал там себя неуютно, так как университет в то время находился во власти научного позитивизма, к которому юноша не испытывал никакой симпатии. Откровенный сноб, он свысока смотрел как на своих профессоров, так и на собратьев-студентов. Его единственным другом в то время был Иван Тургенев, который поощрял его литературные амбиции и помог ему опубликовать несколько коротких рассказов.
В 25-летнем возрасте Леонтьев сформулировал эстетическую теорию, которая, по его собственному признанию, владела его мыслями до 40 лет, когда он пережил религиозный переворот в своих взглядах. Эта теория, предвосхитившая Оскара Уайльда и Ницше, носила антиутилитарный характер и утверждала, что хорошо и нравственно только прекрасное: в молодости, по его воспоминаниям, он пришел к мысли, что «не существует ничего безусловно нравственного и что все нравственно или безнравственно только в эстетическом смысле», а под прекрасным он понимал оригинальное, уникальное[110]. Многообразие жизни было его высочайшим идеалом. Он вспоминал, что в возрасте примерно 25 лет ему случайно пришло в голову, что Нерон ему «дороже и ближе» Акакия Акакиевича, серого и робкого героя гоголевской повести «Шинель»[111]. Он стал ненавидеть и Гоголя, и Достоевского за их, как он считал, поклонение уродству.
Во время Крымской войны в качестве медика он провел некоторое время в Крыму, где с восхищением открыл для себя культуру местных татар — до самого конца он оставался верен этой любви к турецкому Ближнему Востоку.
После войны Леонтьев пробовал возобновить литературные занятия, но пережил разочарование, потому что писателю, не разделявшему «прогрессивные» идеалы своего времени, трудно было найти аудиторию. В 1862 году он порвал с господствовавшими идеологиями позитивизма, утилитаризма и нигилизма. Прогуливаясь по Невскому проспекту с неким Пиотровским, сторонником Чернышевского и Добролюбова, он спросил:
«Желали бы Вы, чтобы во всем мире все люди жили в одинаковых, чистых и удобных домиках?» Пиотровский ответил: «Конечно, чего же лучше?» Тогда я сказал: «Ну так я не ваш отныне! Если к такой ужасной прозе должно привести демократическое движение, то я утрачиваю последние симпатии свои к демократии. Отныне я ей враг! До сих пор мне было неясно, чего прогрессисты и революционеры хотят».
Когда они подошли к Аничкову мосту, Леонтьев обратил внимание на разнообразие стилей близлежащих дворцов. На реплику Пиотровского «Как Вы любите картины!» Леонтьев ответил: «Картины в жизни — не просто картины для удовольствия зрителя; они суть выразители какого-то внутреннего, высокого закона жизни, — такого же нерушимого, как и все другие законы природы»[112].
Именно эта эстетическая позиция сделала его консерватором:
Все созидающее, все охраняющее то, что раз создано историей народа, имеет характер более или менее обособляющий, отличительный, противополагающий одну нацию другим… Все либеральное — бесцветно, общеразрушительно, бессодержательно в том смысле, что оно одинаково возможно везде[113].
109
«Моя литературная судьба»: Автобиография Константина Леонтьева // ЛН.М., 1935.Т. 22–24. С.431.