– Трах! Трах! Таррарах! – за окном начали вскрывать асфальт.
– Ну не дадут покоя… – Платон сплюнул на пол и поставил на это же место тощие ноги с неправдоподобно удлиненными ступнями, как на картинах Эль Греко.
День начался для него шумом, а Платон любил тишину. В тишине думалось лучше. Вернее сказать, не думалось. Тишина – это когда можно посидеть спокойно и ни о чем не думать, а так… глядеть из окна на прохожих или на деревья, или на дождь. Тогда и в душе наступала тишина и забывались все заботы о хлебе насущном. А когда шум, мысли сами появляются, появляются да теребят – куда пойти, где халтурку найти, с кем выпить, кто угостит, кому еще не очень много должен и прочая неприятная дребедень. Да и мечтать под шум – ну как помечтаешь? А вспоминать хорошее, что душу согреть может, под строительный грохот пробовали? Ну вот. А тут эта дробилка. Кто дорогу лужливой весной чинить удумал? Тот же дурак, наверное, который ее в такую же слякоть построил. Платон широко зевнул, потянулся, поскреб впалую волосатую грудь и обозрел свое жилище. Картина была безрадостная. На колченогом столе с рваной клеенкой стояли две пустые консервы из-под тушенки, а точнее – полные окурков, издававших холодный смрад. Недоотрезанные крышки напоминали лопухи, только с резными краями, как у крапивы. Под лопухами, среди хлебных крошек, стояли два мутных, залапанных граненых стакана, бутылка из-под водки лежала почему-то на стуле. Платон протянул руку – в бутылке не было ни капли. На этикетке красовались колосья, обрамлявшие, как на гербе, надпись «ПШЕНИЧНАЯ».
– Врут, ядрена-матрена, везде врут, – сморщился Платон, вспоминая вкус, – паленое барахло, пшеница так не воняет.
Платон встал, рванул на себя перекосившуюся от старости раму с остатками белой краски и выбросил бутылку в окно.
– Ты что?! Очумел, туды тебя за яйца? – тут же раздалось снаружи.
Платон отметил про себя, что дробилка заглохла, а он даже не обратил внимания. Если б не заглохла, он бы не услышал вопля, кажись, Шелапута. Хотя странно – Шелапут вчера ночью сторожил на лесозаводе и в это время должен был спать. Платон выглянул в окно – и впрямь Шелапут.
– Да за такое я тебе ноги пообрываю, – грозился Шелапут, показывая рукой на свой полуседой ежик на голове, сухой жилистый мужик неопределенного возраста, когда можно было дать и полтинник и все шестьдесят, – а если б прямо в темя? А?